Черная книга — страница 68 из 94

евянных домов на грязных улочках стамбульских окраинных кварталов, но и весь турецкий народ, как и сегодня, ждал «спасителя». Все, по обыкновению, искренне верили, что если произойдет военный переворот, то хлеб подешевеет, а если подвергнуть грешников пыткам, то откроются врата рая. Но из-за ненасытного стремления Джеляля всех привязать к себе группы заговорщиков перессорились и переворот провалился: танки, вышедшие ночью на улицу, не направились к Дому радио, а вернулись назад в свои воинские части. В результате мы, как видишь, до сих пор влачим самое жалкое существование. Время от времени устраиваем выборы и бросаем в урну бюллетени, чтобы не было стыдно перед Европой, чтобы можно было с чистой совестью рассказывать заезжим иностранным журналистам, что мы уже стали совсем похожи на них. Но это не значит, что у нас нет надежды и пути к спасению. Есть такой путь! Если бы английские телевизионщики захотели взять интервью не у Джеляля-эфенди, а у меня, я бы раскрыл им тайну того, как Восток еще десятки тысяч лет сможет жить счастливо, оставаясь Востоком. Галип-бей, сынок! Твой кузен Джеляль-бей – увечный, жалкий человек. Для того чтобы оставаться самими собой, нам нет нужды хранить в гардеробе парики, накладные бороды, исторические костюмы и прочие странные наряды, как это делает он. Махмуд I[166] переодевался каждый вечер, но знаешь ли ты, что он надевал? Феску вместо султанского тюрбана, да брал в руки трость. Вот и все! Нет никакой необходимости, подобно Джелялю, часами накладывать грим, наряжаться в причудливые одежды или в тряпье нищего. Наш мир един, он не расколот на части. Внутри этого мира есть еще один, но, в отличие от западного, он не скрыт за образами и декорациями, сквозь которые нужно проникнуть, чтобы увидеть реальность. Наш скромный мир повсюду, у него нет центра, на картах его не найдешь. Но именно в этом и заключается наша тайна, ибо понять это сложно, очень сложно. Для этого нужно помучиться. Сколько у нас, спрашиваю я, отважных молодцов, знающих, что они и есть мир, тайну которого стремятся открыть? Только те, кто постиг это, имеют право становиться на место других людей, надевать их одежды. У нас с твоим дядей Джелялем только и есть общего, что я, как и он, жалею наших бедных кинозвезд, не способных быть ни самими собой, ни другими. А еще больше мне жаль наш народ, который видит себя в этих кинозвездах. Этот народ мог бы спастись, даже весь Восток мог бы, да только твой дядя, то есть кузен, Джеляль продал его ради своего тщеславия. А теперь, испугавшись содеянного, он скрывается от народа вместе со странными нарядами, которыми набит его шкаф. Почему он прячется?

– Вы же знаете, – сказал Галип, – что каждый день на улицах совершают по десятку политических убийств.

– Это убийства не по политическим, а по духовным мотивам. К тому же если псевдоклерикалы, псевдомарксисты и псевдофашисты убивают друг друга, что Джелялю до того? Он уже никому не интересен. Он и прячется-то потому, что сам призывает смерть: хочет убедить нас в том, будто он настолько важная персона, что на него готовят покушение. В годы правления Демократической партии[167] был у нас один журналист, ныне покойный, хороший, тихий и робкий человек. Желая привлечь к себе внимание, он каждый день писал на себя анонимные доносы в прокуратуру, надеясь, что против него возбудят дело и он прославится. Мало того, он еще и обвинял нас в том, что эти доносы пишем мы. Понимаешь? Вместе с памятью Джеляль-эфенди утратил и то единственное, что связывало его со страной, – свое прошлое. Так что не случайно он не пишет новых статей: не получается!

– Между прочим, – уронил Галип, доставая из кармана сложенные листки, – это он меня сюда послал. Попросил передать в редакцию свои новые статьи.

– Ну-ка, дай посмотреть!

Пока пожилой журналист, не снимая темных очков, читал статьи, Галип заметил, что раскрытая книга на столе – перевод «Замогильных записок» Шатобриана, напечатанный еще до реформы алфавита. Тут вошел какой-то высокий человек. Нешати махнул ему рукой:

– Новые статьи Джеляля-эфенди. Все то же самолюбование, все то же…

– Надо отправить в типографию, пусть быстрее набирают, – перебил его высокий человек. – Мы уже собирались снова печатать что-нибудь из старого.

– В ближайшее время новые статьи буду приносить я, – сообщил Галип.

– А куда он пропал? – спросил высокий. – Его в последнее время многие ищут.

– Они вместе бродят по ночам, переодевшись в чужие костюмы, – пробурчал старый журналист, кивнув в сторону Галипа. Высокий человек, улыбнувшись, ушел, а Нешати продолжил: – В странных одеждах, в масках, в очках этих вы выходите на призрачные улицы, ищете следы подозрительных тайн, вампиров, сто с лишним лет назад умерших злодеев, заглядываете на пустыри, в мечети с рухнувшими минаретами, в пустые дома и заброшенные текке, в притоны наркоманов и фальшивомонетчиков… Ты сильно изменился с тех пор, как мы не виделись, Галип-бей, сынок. Лицо побледнело, глаза ввалились. Ты стал другим человеком. О бесконечные стамбульские ночи! Призрак, который не может уснуть от угрызений совести… Что вы сказали?

– Верните-ка мне очки. Я уже ухожу, эфенди.

Глава 10Оказывается, ее герой – это я

К вопросу об индивидуальном стиле: писать всегда начинают, подражая уже написанному. Это вполне естественно. Разве дети не начинают говорить, подражая другим?

Тахир уль-Мевлеви[168]

Я посмотрел в зеркало и прочитал свое лицо. Зеркало было как безмолвное море, а мое лицо – как белый лист бумаги, исписанный зелеными чернилами моря. «Милый мой, у тебя лицо белое как бумага!» – говорила твоя мама, твоя красавица мама, моя тетя, когда я, бывало, таким же пустым взглядом смотрел в никуда. А смотрел я так потому, что, сам того не зная, боялся написанного на моем лице, и еще потому, что боялся не найти тебя там, где оставил, – там, где грустят усталые стулья, светит тусклая лампа, лежат на старом столе газеты и пачка сигарет. Зимой вечерело рано… Едва только сгущались сумерки, едва запирали двери и зажигали свет, я представлял, как ты сидишь в своем уголке. В детстве – на другом этаже, когда мы выросли – в нашей общей квартире.

Читатель, дорогой читатель, ты, кто понял, что я веду речь о девочке-родственнице, с которой рос под одной крышей! Поставь себя сейчас на мое место и внимательно следи за моими знаками, ибо я знаю, что, рассказывая о себе, говорю о тебе, да и ты знаешь, что, рассказывая твою историю, я перебираю свои собственные воспоминания.

Я посмотрел в зеркало и прочитал свое лицо. Оно было словно Розеттский камень, надписи на котором я расшифровал во сне. Оно было словно могильный камень с отколовшимся тюрбаном[169]. Оно было сделанным из кожи зеркалом, в котором читатель видит самого себя; мы вместе дышали через его поры, ты и я, а по комнате, заваленной книгами, которые ты глотала с неимоверной скоростью, плыл дым наших сигарет, на темной кухне печально гудел мотор холодильника, и настольная лампа с абажуром цвета книжной обложки лила свет цвета твоей кожи на мои виноватые пальцы и твои длинные ноги.

Я был ловким, находчивым и печальным героем книги, которую ты читала. Я был странником, что пробирался вместе с проводником среди мраморных глыб и огромных колонн на помощь обреченным жить под землей, и поднимался по лестнице, ведущей к семи небесам, усыпанным звездами. Я был проницательным сыщиком, по воле заботливого автора обнаружившим следы яда в сигаретном пепле, и кричал моей любимой на другом конце переброшенного через пропасть моста: «Я – это ты!» А ты нетерпеливо, не говоря ни слова, перелистывала страницы. Я совершал преступления ради любви, переплывал на своем скакуне Евфрат, убивал кардинала, меня хоронили в пирамиде… «Дорогая, о чем эта книга?» Ты – замужняя женщина, домохозяйка, я – вернувшийся с работы муж. «Да так, ни о чем». Последний, самый пустой автобус проносил мимо нашего дома свою пустоту, и кресла под нами дрожали. Ты держала в руках роман в картонном переплете, я – газету, но читать не мог. Я спрашивал: «Если бы я был героем этой книги, ты бы меня полюбила?» – «Не говори глупости!» В той книге упоминалось «безжалостное безмолвие ночи». О, я знал, что такое безжалостное безмолвие!

«Ее мать была права», – подумал я. Мое лицо и вправду всегда было белым. А на нем – пять букв. Под большущей лошадью в букваре было написано «лошадь». Две буквы «d» – dede[170]. Две буквы «b» – baba[171]. По-французски – папа. Мама, дядя, тетя, родственники. Нет ни горы Каф, ни змеи вокруг нее. Я прыгал по запятым, притормаживал на точках, восклицал вместе с восклицательными знаками. Каким удивительным был мир в книгах и на картах! В Неваде жил рейнджер по имени Томмикс, в Бостоне – герой комикса «Техас» Железный Кулак, а в Средней Азии – Караоглан со своим острым мечом. И сколько их еще было, этих удальцов! Аладдин, о Аладдин, вышел ли сто двадцать пятый выпуск «Техаса»? «Постойте, – говорила Бабушка, которая забирала у нас комиксы и читала их сама. – Постойте! Если этот дурацкий журнальчик еще не вышел, я сама расскажу вам одну историю». И рассказывала, не выпуская изо рта сигарету. Мы вдвоем, ты и я, поднимались на гору Каф, срывали яблоко с ветки, спускались по стебельку фасоли, пролезали в трубы, шли по следу. Если не считать нас, лучше всех по следу шел Шерлок Холмс, после него – друг Пекоса Билла Белый Пух[172], а после него – враг Тощего Мемеда[173] Хромой Али. Читатель мой, читатель, следишь ли ты за моими буквами? Я ведь как будто ничего не знаю, даже не догадываюсь, что мое лицо – карта. «А дальше? – спрашивала ты, болтала ногами, но не слезала с кресла. – А потом что было, Бабушка?»