«Когда я понял, что должен быть не тенью, а настоящим султаном, не кем-то другим, а самим собой, я решил освободиться от влияния книг – не только тех, что прочел за минувшие шесть лет, но вообще всех когда-либо прочитанных, – говорил Шехзаде, начиная рассказ о последующих десяти годах своей жизни. – Чтобы стать только и исключительно самим собой, мне надлежало избавиться от всех книг, забыть всех писателей, их истории и голоса. На это у меня ушло десять лет».
Сделав это введение, Шехзаде начинал диктовать Писцу подробную хронику своей борьбы с книгами. Он сжег все сочинения Вольтера, потому что, читая или вспоминая их, всякий раз становился куда проницательнее и остроумнее, чем был на самом деле, превращался в безбожного ехидного француза – но не мог быть самим собой. Он велел вывезти из охотничьего домика произведения Шопенгауэра, заставлявшие его отождествлять себя с человеком, чьи постоянные размышления о свободе воли угрожали посадить на трон Османской империи не Шехзаде, а пессимистически настроенного немецкого философа. Тома́ Руссо, обошедшиеся некогда в немалую сумму, Шехзаде приказал разодрать и вывезти прочь, поскольку они превращали его в дикаря, пытающегося поймать самого себя на преступлениях. «Книги всех французских философов: Дельтура и де Пассе, Морелли, который считал мир умопостигаемым, и Бришо, утверждавшего противоположное, – я также велел сжечь, ибо, читая их, видел себя не таким, каким мне надлежит быть, не будущим султаном, а язвительным профессором, желающим опровергнуть глупые умозаключения мыслителей, живших до него», – говорил Шехзаде. В огонь отправились сказки «Тысячи и одной ночи», поскольку описанные в них падишахи, по ночам разгуливающие в чужих одеждах, не соответствовали представлению Шехзаде о том правителе, каким он должен стать, а читать сказки и не ставить себя на место падишахов никак не получалось. За «Тысячью и одной ночью» последовал «Макбет» – читая эту пьесу, Шехзаде неизменно чувствовал себя безвольным трусом, готовым обагрить руки кровью ради трона, и, что еще хуже, не стыдился этого, а ощущал некую поэтическую гордость. «Месневи» Мевляны увезли прочь, ибо, погружаясь в беспорядочно разбросанные истории этой книги, Шехзаде отождествлял себя с дервишем, искренне верящим, что в них и заключена суть жизни. «Шейха Галипа я предал огню за то, что он заставлял меня чувствовать себя несчастным влюбленным, – диктовал Шехзаде. – Боттфолио и Ибн Зерхани – за то, что по вине первого я видел себя западным человеком, мечтающим стать человеком Востока, а по вине второго – восточным человеком, мечтающим стать человеком Запада. А я не желаю быть ни восточным, ни западным, ни увлеченным идеей, ни сумасшедшим, ни авантюристом, ни вообще кем бы то ни было, явившимся из этих книг». И затем Шехзаде начинал на разные лады увлеченно повторять слова, которые Писец за шесть лет записал в разных тетрадях несчетное количество раз: «Я хотел быть только самим собой, я хотел быть только самим собой, я хотел быть самим собой, и только».
Но Шехзаде знал, что это непросто. После того как он избавился от многих и многих книг и перестал наконец слышать их голоса (а не смолкали они еще несколько лет), в голове у него наступила такая невыносимая тишина, что волей-неволей пришлось послать в город за новыми книгами. Едва освободив томики от упаковочной бумаги, Шехзаде залпом их проглотил, а потом, подвергнув авторов гневным насмешкам, торжественно предал их сочинения огню. Однако голоса сожженных книг продолжали звучать в его голове, и Шехзаде, сам того не желая, подражал их авторам. Тогда, с горечью решив, что клин клином вышибают, а от влияния книг могут спасти только другие книги, он снова послал слугу в Бейоглу и на улицу Бабыали, к нетерпеливо поджидающим книготорговцам. «После того как Его Высочество Осман Джеляледдин-эфенди принял решение стать самим собой, он десять лет сражался с книгами», – написал однажды Писец, а Шехзаде поправил: «Напиши не „сражался“, а „бился не на жизнь, а на смерть“!» После десятилетней битвы с книгами и их голосами Его Высочество Осман Джеляледдин-эфенди понял, что сможет стать самим собой, только противопоставив им собственные истории, свой собственный голос. Тогда он нанял Писца.
«В эти десять лет я боролся не только с книгами и историями, но и вообще со всем, что мешало мне стать самим собой», – кричал с верхних ступеней лестницы Шехзаде, и Писец, уже тысячу раз запечатлевший на бумаге эти слова, произнесенные с таким пылом и убеждением, будто они родились только что, выводил их в тысяча первый раз. А Шехзаде продолжал диктовать с прежней решимостью. Десять лет он боролся не только с книгами, но и с окружающими вещами, которые влияли на него не меньше книг. Ибо все эти столы и столики, кресла и прочие предметы мебели, то успокаивая, то беспокоя Шехзаде, и тем и другим сбивали его с темы. Ибо порой взгляд его против воли задерживался на каком-нибудь подсвечнике или пепельнице, и тогда ему не удавалось сконцентрироваться на мысли, призванной помочь ему стать самим собой. Ибо картины, вазы и мягкие подушки приводили Шехзаде совершенно не в то состояние духа, в котором он хотел бы пребывать, а часы, чаши, письменные приборы и старые стулья обременялись ассоциациями и воспоминаниями, мешающими Шехзаде достичь своей цели.
Писец записал, что помимо вещей, которые Шехзаде ломал, сжигал или приказывал увезти прочь, он в те десять лет также боролся с воспоминаниями, упорно пытавшимися превратить его в другого человека. «Стоило мне в ходе моих размышлений наткнуться на какую-то мелкую, совершенно неважную, оставшуюся в далеком прошлом подробность, которая притаилась в моей памяти, словно безжалостный убийца или безумец, многие годы мечтавший неизвестно за что мне отомстить, – и я чувствовал, что рассудок покидает меня», – говорил Шехзаде. Ибо страшно, поистине страшно внезапно обнаружить среди предметов, занимающих мысли человека, которому предстоит сесть на трон Османской империи и размышлять о судьбах миллионов подданных, миску клубники, съеденную в детстве, или какую-нибудь глупость, которую во время оно сморозил недотепа евнух. Султану – нет, не только султану, но и любому человеку – надлежит руководствоваться исключительно собственными мыслями и собственной волей, а значит, он должен сопротивляться приятным мелодиям случайных воспоминаний, которые мешают ему стать самим собой. «Чтобы справиться с воспоминаниями, нарушающими чистоту мыслей и твердость воли, Его Высочество Осман Джеляледдин-эфенди истребил в своем жилище все источники запахов, избавился от всех привычных вещей и костюмов, прекратил интересоваться убаюкивающим искусством, именуемым музыкой, и никогда больше не подходил к своему белому роялю; кроме того, он приказал покрасить стены всех комнат в белый цвет», – записал однажды Писец.
«Но хуже всего, – прибавлял Шехзаде, лежа на пока еще не выброшенном диване, после того как Писец зачитывал последние строчки, – хуже любых воспоминаний, вещей и книг – люди. Они совершенно невыносимы». Людей было великое множество. Они являлись в самое неудачное время, в самый неподходящий момент, всеми правдами и неправдами проникали в охотничий домик и приносили с собой мерзкие сплетни и не заслуживающие ни малейшего внимания слухи. Намерения они имели самые хорошие, но от этого было не легче. Общение с ближними не утешало, а угнетало. Они постоянно говорили, старались обосновать какие-то свои мысли, рассказывали истории, чтобы видно было, какие они интересные люди; пытаясь показать Шехзаде, как он им дорог, они лишали его покоя. Возможно, на такие мелочи не стоило обращать внимание, но Шехзаде, изо всех сил стремящийся стать самим собой и остаться наедине с собственными мыслями, после каждого визита какого-нибудь очередного глупца или заурядного, ничем не интересного болтуна долгое время не мог вернуть желаемое состояние духа. «Его Высочество Осман Джеляледдин-эфенди пришел к мысли, что самая большая помеха для того, кто хочет стать самим собой, – это окружающие его люди», – записал однажды Писец, а в другой раз: «Величайшее удовольствие для человека – уподоблять себе других». Больше всего Шехзаде боялся того, что в будущем, когда он сядет на трон, ему волей-неволей придется иметь дело с множеством людей. «Несчастные и обездоленные влияют на нас потому, что мы их жалеем, – говорил Шехзаде. – В обществе заурядных и бесцветных мы и сами в конце концов становимся таковыми. Что же касается сильных личностей, достойных уважения, то мы, сами того не замечая, пытаемся им подражать; этот вид влияния – самый опасный. Напиши, что я всех, всех от себя удалил! Напиши, что эту борьбу я веду не только ради себя, не только ради того, чтобы стать самим собой, но ради спасения миллионов людей!»
Дело в том, что на шестнадцатом году «невероятной битвы не на жизнь, а на смерть» за избавление от всех и всяческих влияний, в один из вечеров, посвященных борьбе с привычными вещами, любимыми запахами и книгами, Шехзаде взглянул сквозь жалюзи «европейского образца» на просторный сад, засыпанный снегом и осиянный светом луны, и понял, что война, которую он ведет, не только его личное дело; это война за будущее миллионов несчастных, чья судьба связана с клонящейся к упадку Османской империей. Ибо, как десятки тысяч раз, вероятно, записал Писец в последние шесть лет жизни Шехзаде, «все племена, не сумевшие стать самими собой, все цивилизации, подражающие другим цивилизациям, все народы, способные утешаться чужими историями, обречены на упадок, исчезновение, забвение». Итак, шел шестнадцатый год из тех, что Шехзаде провел в ожидании трона, уединившись в охотничьем домике, когда он понял сначала, что чужие истории, звучащие в его голове, он сможет победить только своими собственными, а потом и то, что борьба, которую он все эти годы воспринимал как свой личный духовный опыт, в действительности является «делом исторической важности» и «последней стадией схватки, которую можно увидеть раз в несколько тысячелетий», так что сотни лет спустя историки справедливо назовут происходящее с ним сейчас «поворотным моментом развития человечества».