Черная книга — страница 9 из 94

ам Аладдин, ни о чем не подозревая, сидел за прилавком, заставленным уходящими к потолку башнями из книг и коробок, и, поплевывая на пальцы, пересчитывал не распроданные за день (дело было вечером) газеты и журналы. Я рассказал об одиноких мужчинах, которые в задумчивости проходят мимо лавки, поглядывая на голых красоток, турецких и иностранных, с обложек журналов, выставленных в витрине и привязанных к стволу огромного каштана рядом с дверью, – ночью эти красотки придут к ним во сне и будут развлекаться с ними, словно ненасытные пленницы или жены падишаха из сказок «Тысячи и одной ночи». Раз уж речь зашла о «Тысяче и одной ночи», я упомянул, что история тезки Аладдина на самом деле не была рассказана ни в одну из этих ночей, – двести пятьдесят лет назад, когда готовилась первая публикация книги на Западе, ее ловко поместил среди других сказок Антуан Галлан[21]. Сам же он узнал эту историю не от Шахерезады, а от христианина, которого называл Ханной. В реальности же этот Ханна был ученым из Алеппо по имени Йохана Дийаб, а сказка на самом деле имеет турецкое происхождение, и действие ее, скорее всего, происходит в Стамбуле – это можно определить по некоторым подробностям, касающимся употребления кофе. Впрочем, на самом деле нам уже никогда не разобраться, где оно, это «самое дело», – ни в сказке, ни в жизни. Ибо на самом деле, сказал я Аладдину, я все, все, все забыл, ничего не помню. Ибо на самом деле я старый, несчастный, сварливый, одинокий человек и хочу умереть. Ибо на самом деле с площади Нишанташи доносится гул вечернего уличного движения, а по радио где-то играет такая печальная музыка, что слезы подступают к горлу. Ибо на самом деле я, человек, всю жизнь рассказывавший истории, хочу, пока еще жив, услышать от Аладдина все истории, которые забыл: о флакончиках с одеколоном, о марках, о картинках на спичечных коробках, о нейлоновых чулках, об открытках, о фотографиях кинозвезд, о сексологических ежегодниках, о шпильках, о руководствах по правильному совершению намаза и вообще обо всем, что продается в его лавке.

Как всякий реальный человек, попавший в вымышленную историю, Аладдин с трудом укладывался в заданные рамки, а его нехитрая логика нарушала правила мира воображения. Он был рад, что пресса проявляет к нему интерес. Вот уже тридцать лет он работает по четырнадцать часов каждый день в лавке на углу, крутится как белка в колесе. По воскресеньям после обеда, когда все слушают радиорепортажи с футбольных матчей, то есть с половины третьего до половины пятого, он уходит домой поспать. На самом деле его зовут иначе, но покупатели этого не знают. Читает он только одну газету – «Хюррийет». Никаких политических встреч в его лавке быть не может, поскольку прямо напротив находится полицейский участок Тешвикийе, да и сам он политикой не интересуется. Неправда, будто он пересчитывает журналы, поплевывая на пальцы, равно как и то, что его лавка представляет собой какое-то легендарное или сказочное место. Это заблуждение, из тех, с которыми ему, увы, приходится сталкиваться. Например, время от времени в его лавку врывается какой-нибудь бедно одетый старик, который принял игрушечные пластмассовые часы в витрине за настоящие и поразился их дешевизне. Бывало, люди, сделав ставку на лошадиных бегах или выбрав собственноручно лотерейный билет и в который раз ничего не выиграв, устраивали скандал, полагая, будто лотереи проводит Аладдин. Если у женщины поехал чулок, или у ребенка, съевшего турецкую шоколадку, начала шелушиться кожа, или кому-то не понравилось политическое направление купленной в лавке газеты, всегда винили его, Аладдина, скромного посредника. Разве его вина, если в пакетике оказался не кофе, а кофейного цвета крем для обуви? Или если радиоприемник испортился после первой же песни сладкоголосой Эмель Сайин, поскольку батарейка отечественного производства потекла и залила его угольно-черной жидкостью? Если стрелка компаса, куда ни пойдешь, указывает не на север, как положено, а на полицейский участок Тешвикийе, разве он несет за это ответственность? Он понятия не имел, что в пачке сигарет «Бафра» окажется письмо мечтательной работницы с табачной фабрики о любви и замужестве, однако вскрывший эту пачку юный маляр прибежал в лавку, вне себя от счастья, поцеловал Аладдину руку, пригласил его быть свидетелем на свадьбе, после чего попросил сказать ему имя девушки и дать ее адрес.

Когда-то он держал лавку в «самом лучшем», как говорят, районе Стамбула, но тамошние покупатели постоянно его удивляли. Поражали его, например, господа в галстуках, не имевшие понятия о том, что такое очередь, – или имевшие, но никак не желавшие в ней стоять. Иногда он не выдерживал и кричал на них. Стоило из-за угла появиться автобусу, как тут же в лавку влетали люди, иногда человек пять, которые расталкивали всех с диким воплем: «Билет, билет, ради бога, быстрее билет!», и глаза у них при этом горели, как у монголов Чингисхана, грабящих взятый город; так что в конце концов Аладдин перестал торговать автобусными билетами. Он видел, как ссорятся, выбирая лотерейный билетик, супруги, прожившие в браке сорок лет; как накрашенная женщина, желающая приобрести кусок мыла, нюхает один за другим тридцать кусков; как офицер в отставке, прежде чем купить свисток, требует, чтобы ему дали опробовать все свистки в коробке, но к такому он уже привык, не обращает внимания. Его не задевало, если на него ругалась домохозяйка, не обнаружившая в лавке фоторомана[22], последний выпуск которого вышел одиннадцать лет назад; не сердился он ни на толстого господина, который, покупая почтовые марки, лизал их, чтобы попробовать на вкус клей, ни на разгневанную жену мясника, принесшую назад купленную накануне искусственную гвоздику из крепона[23], поскольку та, мол, не пахнет.

Больших трудов стоила ему эта лавка. Многие годы он собственноручно переплетал старые выпуски комиксов «Техас» и «Томмикс», по утрам, когда весь город спит, открывал лавку, прибирался в ней, развешивал газеты и журналы на двери и на стволе каштана, выставлял на витрину последние новинки. Обходил весь Стамбул, улицу за улицей, лавку за лавкой, в поисках любых, самых странных товаров, какие только ни спрашивали у него покупатели (игрушечная балерина, начинающая кружиться, если к ней поднести зеркало с магнитиком; точилка для карандашей в виде голландской мельницы; трехцветные шнурки; гипсовые статуэтки Ататюрка[24] с голубыми лампочками в глазах; таблички с надписями «Сдается» и «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного»; жевательная резинка с сосновым ароматом, в упаковках которой лежали картинки с изображением птиц, пронумерованные от одного до ста; розовые игральные кости, какие можно было достать только на Капалычарши[25]; переводные картинки с Тарзаном и Барбароссой[26]; куртки с капюшоном, украшенные символикой футбольных клубов, – он и сам десять лет носил такую, голубого цвета; металлические рожки для обуви, противоположным концом которых можно открывать бутылки с газировкой). Даже на самые чудны́е, невообразимые просьбы («А нет ли у вас синих чернил с ароматом розовой воды?», «Не продаются ли здесь такие, знаете ли, колечки, играющие разные мелодии?») он никогда не отвечал отказом. «Если люди спрашивают, – думал он, – значит, где-то это есть» – и говорил: «Приходите завтра, будет!» Потом он делал заметку в тетради, чтобы не забыть, а на следующее утро отправлялся в путь по городу, словно странник в поисках чуда, заходил в лавки, спрашивал и в конце концов находил, что искал. Бывали времена, когда фотороманы, расходившиеся в невероятных количествах, комиксы про ковбоев и фотографии турецких киноартистов с ничего не выражающими лицами приносили ему немалые деньги; случались и тяжелые, холодные, неспокойные дни, когда кофе и сигареты удавалось достать только на черном рынке, отстояв очередь. Глядя на мир из своей лавки, он никогда не считал людей, бесконечной рекой текущих мимо, безликими и одинаковыми.

Но иногда все эти люди, такие, казалось бы, разные, всей толпой бросались покупать музыкальные табакерки или сметали с прилавка завезенные из Японии авторучки размером с мизинец, а через месяц, позабыв о былом увлечении, народ начинал с такой скоростью скупать зажигалки в форме пистолета, что Аладдин едва успевал пополнять их запас. Потом наступал черед моды на прозрачные пластмассовые мундштуки, и полгода все курильщики, словно помешанные ученые, ставящие увлекательный эксперимент, наблюдали, как оседает внутри этих мундштуков отвратительная никотиновая смола. Затем, позабыв про мундштуки, все: левые и правые, набожные и атеисты – набрасывались на четки разных цветов и размеров и повсюду их перебирали. Стоило стихнуть этой буре, как Аладдин, еще не успев вернуть нераспроданные четки производителям, сталкивался со следующей: наступала мода на толкования снов, и у дверей лавки выстраивалась очередь из желающих приобрести карманный сонник. Выходил на экраны новый американский фильм – и все молодые люди покупали темные очки; появлялась статья в газете – и всем женщинам срочно требовался крем для губ, а мужчины нацепляли на голову тюбетейки, что твои имамы. Но в большинстве случаев спрос возникал и распространялся, как эпидемия, по совершенно непонятным причинам. Почему тысячи, десятки тысяч людей, как по команде, начали прицеплять к радиоприемникам, батареям, задним стеклам машин маленькие деревянные парусники, ставить их на письменные столы и прилавки? Мужчины, женщины и дети, старики и молодые, подчиняясь необъяснимому желанию, вдруг принимались украшать стены и двери одной и той же картинкой с изображением грустного ребенка европейской внешности, из глаза которого стекала огромная слеза, – как это следовало понимать? Весь этот народ, все эти люди какие-то… какие-то… Аладдин не мог подобрать слово, и вместо него сказал я (ведь подбирать слова не его, а моя работа): какие-то странные. Непонятные. Есть в них даже что-то пугающее. Мы немного помолчали.