Черная линия — страница 26 из 83

— Эй, Хадиджа! Что с тобой? В последний раз прошу тебя: встань. Как по-твоему, это возможно?

Она повиновалась. Между двумя вспышками она попыталась еще раз рассмотреть рыжего. Он все еще там? Он смотрит на нее? Она чувствовала, что загадочный журналист притягивает ее. И в то же время словно какие-то датчики сигнализировали ей об опасности: какой-то одержимый, безразличный к окружающим, зацикленный на своих идеях.

— Теперь повернись. Стоп! Вот так, на три четверти… Очень хорошо.

Она напрасно вглядывалась в тень за зонтами: никого.

— Хадиджа? Черт. Можешь мне улыбнуться пошире, а?

Она только что заметила его, он стоял возле просмотрового стола. И в тот самый момент, когда она его увидела, случилось чудо. Любовная сцена, подобной которой не было ни в одном из столь любимых ею египетских мюзиклов.

Думая, что никто его не видит, журналист стащил одну из ее фотографий и сунул себе в карман.

26

Когда Жак Реверди узнал, что в тюрьме будет проводиться массовый медицинский осмотр для выявления возможных случаев атипичной пневмонии, он понял, что ему представляется именно тот шанс, которого он ждал. Впрочем, он не знал, как именно воспользоваться открывшейся возможностью. Он думал об этом четыре дня, но ответа так и не нашел.

Сейчас, в одиннадцать утра двадцать третьего апреля, он дожидался приема в огромной очереди и по-прежнему не представлял себе, что делать.

На самом деле в данный момент ему было на это наплевать.

Потому что уже два дня он находился под сильнейшим впечатлением.

Под впечатлением от лица.

Он никогда не понимал презрения, с которым люди относились к такому критерию, как физические данные, когда речь шла о женщине. Как будто бы в первую очередь она должна быть гением, святой, матерью, воплощением различных добродетелей. Как будто ее могло оскорбить, что ее ценят за лицо, за тело, за внешность. И сами женщины всегда хотели, чтобы их любили за «внутреннюю красоту».

Полная чушь.

Единственное, что Бог подарил человеку, — это физическая красота. И прежде всего, красота лица. В нем сосредоточилось чудо гармонии, чудо равновесия. И единственное, чем можно выразить свое отношение к нему, — это молчание. Ни слова, ни вздоха… Надо просто любоваться, и все. Остальное — это лишь шлак, грязь, отбросы. Все, что принято называть «сочувствием», «сопереживанием», «взаимопониманием», все это ложь. По одной простой причине: стоит женщине заговорить, и она солжет. Иначе она не может. Такова ее исконная природа. Бесформенная, тайная, глубоко спрятанная оболочка, из которой она не может выбраться.

Он всегда выбирал своих Подруг за красоту. Найти лицо в уличной толпе: это одновременно так просто и так сложно. Потом речь шла уже о стратегии, о расчете, о манипулировании. Стоило ему заговорить со своей «избранницей», как он сам начинал лгать. Он проникал в самый мерзкий круг человеческих отношений. И в то время, как эти женщины думали, что открывают его, приближаются к нему, опутывают его своими узами, они на самом деле отдалялись от него, все сильнее запутываясь в поставленной им ловушке.

Ему вспомнилась песенка Жоржа Брассанса:

Я посвящаю эти слова

Женщинам, тем, что увидел едва,

Тем, кого любят лишь пару минут…

«Прохожие». Эти слова постоянно преследовали его. Ему казалось, что в них воплотилась вся суть его Поиска. Эта вечная и потаенная драма, состоящая в том, что ты позволяешь уйти красивому лицу, увиденному в поезде, в толпе, на улице, в то время, как тебя непреодолимо влечет к нему. Главное — это первое ослепление. Первая искра.

Вот почему, в то время, когда он собирался просто развлечься, вытянув какие-нибудь признания из Элизабет, он испытал потрясение при виде ее фотографии.

К этому он был не готов, совершенно не готов.

Не только лицо, все в облике Элизабет стало для него откровением.

Под черными локонами — тонкие, заостренные черты, высокие скулы, густые брови. В то же время от этого лица, особенно в нижней его части, исходила какая-то мягкость, нежность. И самое важное, — рот с четко очерченными светлыми губами свидетельствовал о жизнерадостной, почти веселой чувственности.

Но первым, что притягивало внимание, были глаза. Черные, с четко очерченными радужками, со светлым ободком (может быть, золотистым, но по черно-белой полароидной фотографии понять это не представлялось возможным), слегка асимметричные. Невозможно устоять перед этими зрачками со странно расходящимися осями. Ее взгляд проникал через обычные фильтры восприятия, предрассудков, привычек, разбивал вдребезги любую защиту, любые предосторожности. Перед таким взглядом чувствуешь себя голым и словно таешь, капитулируешь, пораженный в самую глубину своего естества.

«Пораженный» — вот именно, пораженный.

Рана открывалась все шире. Желание, уже болезненное. Призыв, тревога… Если бы Жак столкнулся с этой «прохожей» на пляже Кох-Сурин или среди развалин Ангкора, он сразу выбрал бы ее. Он никогда не позволил бы ей превратиться в одну из «разбившихся надежд ушедшего дня». И она стала бы самой прекрасной его добычей. Она, только она, перечеркнула бы всех, кого он отбирал до сих пор.

Это лицо меняло все.

В этот момент Жак решил разыграть карту признаний.

И пойти еще дальше.

В очереди началась толкотня.

Люди стали метаться, раздались крики. Реверди отвлекся от своих мыслей. Его пронзила уверенность: вот она, удача, которую он ждал. Он растолкал толпу и увидел человека, бившегося в судорогах на асфальте. На губах пузырилась кровавая пена. Глаза закатились. «Эпилепсия», — подумал Жак. Еще немного, и этот тип откусит себе язык.

«Расступитесь!» — закричал он по-малайски. Сорвал с себя футболку, скомкал и подсунул под голову человеку, извивавшемуся на полу. Потом выхватил ложку, которую постоянно носил с собой, и просунул в рот больному. Это удалось не с первой попытки. Раздвинуть челюсти. Нашарить язык. Прижать его, отведя от нёба. Риск удушья миновал.

После этого он отклонился в сторону, чтобы на него не попала блевотина. Все, он вне опасности. Приступ пройдет. Теперь он узнал эпилептика: индонезиец, убийца женщин; его прозвали «Купорос», потому что он плескал своим жертвам в лицо кислоту.

— Что тут происходит?

Жак повернулся на голос. В толпе показалось лицо, наполовину закрытое зеленой медицинской маской. Он посторонился. Врач выслушал индонезийца, который уже успокаивался. При этом он повторил жесты Реверди, пощупал затылок, горло.

Затем врач спустил маску с лица. Видавший виды тюремный врач, индус по фамилии Гупта. Он спросил у собравшихся:

— Кто это сделал?

Реверди выступил вперед и ответил по-малайски:

— Я. Ему надо ввести валиум.

Врач нахмурился. Это был пожилой человек с лицом цвета пчелиного воска, волосы прилипли у него ко лбу, словно он только что снял шлем для игры в поло. Он перешел на английский:

— Ты врач?

— Нет. Я работал спасателем.

Гупта бросил взгляд на индонезийца — того рвало. Во рту у него по-прежнему поблескивала ложка, этакая улика.

— Ты откуда? Европа?

— Франция.

— А здесь за что?

— Ну, вы единственный, кто этого не знает. Убийство.

Доктор покачал головой, как будто только сейчас вспомнил об «особом заключенном». Прибежали два санитара, положили Купороса на носилки. Доктор поднялся, снова надел маску и сказал Жаку:

— Идем со мной.

Реверди хорошо знал медчасть: каждое утро, перед завтраком, он приходил сюда за лекарствами. Щитовой домик со стенами, покрытыми рейками из черного дерева. Внутри было три комнаты: большая палата с железными кроватями, в глубине — кабинет врача, а слева — помещение, где хранился «архив»: килограммы папок, пожелтевших от постоянной смены сухих и дождливых сезонов.

Вообще-то этот блок считался самым тихим в тюрьме. Только несколько калек стонали на койках, ожидая перевода в центральный госпиталь. Но сегодня здесь собралась огромная толпа: люди сгрудились между шатких стен, толкали друг друга локтями, метались, так что казалось, здание вот-вот рухнет в ту или иную сторону. Врачи, одетые как космонавты, оборудовали «смотровые кабинеты» вокруг каждой кровати, и там собирались неуверенные, перепуганные заключенные под охраной вооруженных надзирателей — впрочем, оружие не придавало им особого мужества. Казалось, все опасаются невидимого врага, способного напасть на них в любое мгновение, — атипичной пневмонии.

— Иди за мной, — выдохнул Гупта, не снимая маску.

Они прошли через толпу. Врач шел, как-то странно ссутулившись — полубродяга, полугорбун.

Реверди следовал за ним, возвышаясь над толпой на целую голову. Он слышал, как один из врачей ругался по поводу невидимых вен какого-то наркомана. Другой орал, потому что ему в лицо ударила струя крови.

Судя по всему, медицинский осмотр сводился к групповому сбору крови на анализ. Кровь текла потоками. Во флаконах, в трубках, в венах. Заполненные батареи пробирок, помеченных этикетками, уносили в подставках с дырочками. Реверди почувствовал тошноту. Он не мог вынести вида этой крови — прямой противоположности тому, что он искал. Крови мужчин. Нечистой крови.

Гупта открыл раздвижную дверь. Реверди с облегчением зашел в тихий кабинет. Массивный дубовый письменный стол, куча медицинских карт, деревянный ростомер, весы, офтальмологическая таблица с буквами разной величины. Настоящая сельская больница.

Врач снял груду папок со стула, стоящего перед письменным столом:

— Садись.

Сам он тоже уселся и снова спустил маску. На темном лице читались усталость и плохое настроение. Жаку на ум пришел изношенный малярный валик, на котором оставили свой след самые разные краски.

— Ну, так за что именно ты тут сидишь?

— Ни за что.

Гупта вздохнул:

— Повезло мне — живу в мире невиновных.

— Я не сказал, что невиновен.

Старик внимательно посмотрел на него. Потом спросил: