Черная месса — страница 3 из 67

[3], естественно, — он ежедневно прогуливался по Баумгартену или в парке с каналами.

Глубоким ораторским голосом президент Море спросил:

— А он действительно был добр?

При этих словах его торжественное лицо изобразило слащавую почтительность верноподданного, чьи мысли в умилении касаются высочайшей персоны.

Нейедли таинственно завращал глазами.

— Добрым он не был, а вот глупым — был.

Шерваль подначивал:

— Вы ведь были вундеркиндом, давали концерты в замке. Как это было?

Узловатые пальцы Нейедли безуспешно попытались сыграть блестящий пассаж.

— Вы можете мне всецело доверять, господин доктор, — я был вундеркиндом и пользовался большим успехом. Концертировал я в испанском зале. Присутствовала вся Титулованная высшая аристократия, двор и общество. Здесь сидел Его Сиятельство господин граф Коловрат, а там — Ее Светлость графиня Лобковиц. Я вижу ее перед собой как наяву. Красавица, верьте моему слову! А далее — Его Преосвященство господин штатгальтер фон Бёмен, и господин командующий корпусом граф... граф... проклятье... как бишь его звали?..

Доктор Шерваль с любопытством протиснулся вперед.

Пальцы Нейедли прокатили пассаж обратно.

— Могу вам почтительнейше заявить, господа мои, что тогда и память у меня была, и пальчики бегали. Весь свой репертуар я исполнял наизусть: «Вечерние колокола», «Воспоминание», увертюру к «Вильгельму Теллю» и аранжировку оперы «Жидовка»[4]. Да-да, сейчас я мало что могу сыграть на память, да и по нотам — почти ничего, по слабости глаз. Выплакал я свои глаза. Господин доктор знает, что с тех пор как случилось это несчастье с моей Розочкой...

Доктор Шерваль поспешил незаметно вернуть рассказчика к его теме. Руки Нейедли раскалывали на куски музыкальную пьесу, пока он докладывал дальше:

— Итак, господа мои, тогда я действительно хорошо играл. Двор и общество аплодируют и вызывают на бис. Дамы растроганно рассматривают меня в лорнеты. Даже Его Величество император хлопает мне: «Браво, браво», — кричит он, и я, малыш, хочу поклониться и поцеловать ему руку. Он в самом деле начинает очень ласково гладить меня по голове. Однако — и это так же верно, как то, что я стою перед вами — вдруг словно что-то взрывается в его руке, и он дает мне оплеуху...

Глаза президента мрачно сверкнули. Однако Нейедли с мягкой улыбкой продолжал:

— Я ничего не хочу сказать против Его Величества. Император ведь ничего не мог с этим поделать. Я отчетливо ощутил, как он сопротивлялся этой оплеухе, которая засела ему в руку. Раздача затрещин была, видите ли, характерной его особенностью. Его адъютант, господин управляющий артиллерией граф Кински, при выезде на прогулку всегда крепко держал его за руки, — ведь ничего не знаешь наперед. Едут они как-то по каменному мосту. Там стоит золотое распятие, которому евреи должны платить, поскольку они перед святая святых шапок не снимают. Ничего плохого против господ иудеев я этим сказать не хочу. «Отпустите меня, Ваше Сиятельство», — говорит Его Величество адъютанту. Тот только сильнее сжимает руки императора. Его Величество просит еще красноречивее: «Отпустите меня, Ваше Сиятельство, мне ведь необходимо перекреститься!» Тут генерал согласно предписаниям строевого устава ничего другого сделать не может, и отпускает высочайшие руки. Тут он и вскинулся, будто рюмашку осушил!

Доктор Шерваль был просто восхищен этой историей. Его друг, агент по надгробиям президент Море, напротив, казался менее удовлетворенным. Под маской безобидного анекдота скрывались разрушительные умонастроения и чехословацкая государственная измена против императорского дома, верноподданным коего он был.

Нейедли пока что отгонял от рояля Аниту и Маню.

— Отойдите, девочки! Сейчас я сыграю вам кое-что для танцев. — Затем повернулся к Шервалю: — Знает ли господин доктор народные песнопения, которые бытовали в Вене во времена приснопамятного императора Фердинанда?

И он запел тихонько, аккомпанируя себе только басами:

В Шенбрунне,

говорят,

живет макака,

говорят,

ее лицо,

говорят,

как у монаха,

говорят,

сахар жрет,

говорят,

вина пьет,

говорят,

что за макака,

скажите,

там живет?

Пианист смотрел президенту Море прямо в глаза; тот печально покачивал головой.

— Грубый народ эти венцы! Вообще покорнейшую верность императору находишь только у нас.

— Что вы там поете? Громче, пожалуйста! — крикнул лейтенант Когоут.

Нейедли, однако, вытянулся, как по команде «смирно»:

— Честь имею доложить, господин лейтенант, — один старый мотивчик, который господина лейтенанта не заинтересует.

— Я люблю только модные песенки, — подтвердил лейтенант. — Ну, Нейедли, сыграйте что-нибудь шикарное!

Тут Нейедли своими подагрическими пальцами принялся выколачивать из рояля вальс по меньшей мере десятилетней давности. Дамы танцевали большей частью друг с другом. Только Грета вцепилась, блаженствуя, в доктора Шерваля, который был значительно ниже ее ростом.

Людмила стояла в дверях, повернувшись ко всем спиной.

IV

Девушки мгновенно исчезли из Большого Салона. Фрейлейн Эдит была большим мастером замаскированных войсковых передислокаций.

Видимо, прибыли именитые гости, которых проводили обыкновенно в одно из уединенных помещений Голубого Салона, прозванное Японским кабинетом и находившееся двумя дверьми правее от входа в прихожую.

Позаботились и о том, чтобы эта прихожая была достойна высоких гостей и не расхолаживала их желаний, но усиливала их. Едва привратница открывала дверь, входящего обдавала волна теплого воздуха и аромат, сладость коего он не забудет никогда в жизни. Пахло горячей водой в ванне с духами, а еще мыльной пеной, вазелином, кремом для кожи, косметикой, по́том, алкоголем и пряной пищей.

Недолго оставалось в тайне, что высокопоставленные персоны потянулись в Японский кабинет. Доктор Шерваль наделен был острым слухом, различавшим не только грохот фиакра на узкой улочке, но и кичливый звон шпор внизу, в прихожей. К тому же о многом говорило исчезновение девиц. «Величественность драгун отборных!» — уверенно заключил Шерваль. Море сделал непроницаемое лицо. Он будто молчаливо признавался, что сопоставлять и умозаключать ему нет необходимости, поскольку имена тех лиц давно ему известны, а разглашение тайны не в его духе.

В те времена не было еще огромных танцевальных дворцов, которые ныне царят в ночах крупных городов. Весьма ограниченным было число всяких «Табаренов», «Максимов», и «Альгамбр». Отсюда следовало, возможно, что посещение дома на Гамсгассе мало компрометировало. Офицеры могли спокойно появляться там в мундире; общественные деятели, если их там заставали, не ожидали порицания; высокие гости часто там бывали. Исторически мыслящие умы объясняли эту свободу нравов тем, что в военном 1806 году прусский генералитет несколько раз праздновал в Голубом Салоне победу и тем самым освятил весь дом.

Дамы очень скоро вернулись в Салон. Только Аните, Фалеске и польке Ядвиге выпало счастье войти в доверительные отношения с элегантными новоприбывшими. Грета бранилась:

— Невоспитанные мальчишки!

Она снова бросилась в услужливые руки своего доктора Шерваля. Странно, однако, что вернулась и Людмила, — она, венец, по-детски невинная краса дома. Надо надеяться, никто из коллег не заметил, что она — благодаря Эдит, которая по собственному опыту сочувствовала ее роману, — спряталась в одном укромном местечке, скрывшись там от господ.

Людмила пошла через комнату своей колюче-решительной походкой и, судя по ее лицу, снова хотела сесть за безопасный столик с артиллеристами, когда баальбот — тот громогласный гость с пузом, часовой цепочкой и «Системой!», — тяжело поднявшись, подошел к ней и, исполнив неловкий, уместный разве что в танцевальном кружке, поклон немолодого провинциала, пробубнил:

— Милая барышня, позволено ли мне будет осведомиться о драгоценном вашем самочувствии?

Он сказал это, и на лбу у него выступили капли пота — испарение похоти, самопринуждения и кислого смущения нечистой совести. Людмила смерила его взглядом, — так верная супруга отшивает мужчину, заговорившего с ней на улице, — пренебрежительно отмахнулась и села на прежнее место. Униженный тяжело и одиноко давил ногами зеркальный танцевальный паркет. Потом зашагал на своих крупных, стыдливо шаркающих, ступнях, обратно, но в его застывшем взгляде читалась не только озадаченность.

Никто не заметил этой сцены, — ведь с порога прокаркал высокий и тягучий голос:

— Вы для меня — как дети любимые, вы все, вместе!

Обладателя этого протяжного голоса и еще более протяженного туловища встретили аплодисментами и оживленным одобрением. То был не кто иной, как господин и хозяин дома Макс Штейн, странный и любимый всеми призрак, которого друзья заведения называли просто «Максль».

Обычно утверждают, что декаданс — признак позднего побега избыточно культивированной семьи и дворянского происхождения. Максль был отпрыском старинной фамилии, хотя дворянским родом ее не назовешь. Что же касается декаданса, то Максль ни в чем не уступал позднему плоду княжеского рода.

Если дом на Гамсгассе и не был рыцарским замком, все же он обладал древним историческим прошлым и, более того, собственной мифологией.

Разве еще сегодня не называли эту улочку «неразрешенной»? Так Карл Четвертый[5], градостроитель высочайшего ранга, окрестил в гневе эту улицу, поскольку она не была предусмотрена и начерчена в его плане города. Однако пришлось ему самолично отдать распоряжение о возведении лупанара, и место на эскизе он отметил собственноручно. Как ни прославлена была политическая осторожность великого сего властителя, он все-таки вынужден был, дабы воспрепятствовать начавшимся ересям и новому протестантскому движению, отвести потаскухам и ночным тавернам прелестный уголок ремесленной слободы, и назвал его, как город Венеры, — Венецией. Подлинный очаг растуще