ыло бы на существ менее грубой конструкции, чем наша, воздействовать постоянно. В этом смысле принцип исторической науки строится на ложном основании, так как на самом деле нет никакого другого временного измерения, кроме вечного настоящего[86].
Теория эфира, этой первичной материи, которая бесконечным многообразием разновидностей колебаний и чисел порождает все существующее, вовсе не создана современным естествознанием. Нет, уже древнейшие индийские теософы принимали идею татв, то есть модификаций первичной эманации, прежде всего акаша (звуковой эфир) и тейас (световой эфир), которыми создается иллюзия мира форм. Итак, нам известно, что свет и звук, герольды нашего проявленного мира, вечно возникают и погибают благодаря эфиру; таким образом, все события, все происходящее присутствует повсеместно и одновременно.
Для посвященных из этого следует, что нет и не может быть никакого «будущего».
Мы сами — материализация акаша и тейас, как и других татв. Ах мы, глупцы, считающие себя явлениями плотной действительности, причинами, возбудителями звука и света!
Можем ли мы знать, приливом каких далеких волн оказываемся?
Можем ли мы знать, не является ли эта действительность, наша жизнь, наши поступки, совершаемые нами убийства, наша покорность, наше упорство, наши войны — отливом волн той реальности, которая все еще не заслуживает у нас этого слова?
Храните же эту тайну!
Всё — вечное настоящее! Но настоящее это доступно существам нашего склада только в осколочках. А эти осколочки — наши собственные воспоминания и наше воображение. Закройте глаза и попытайтесь представить себе картины вашей жизни.
Хорошо!
Теперь образы за вашими закрытыми веками движутся отчетливо, как некая реальность. На вашу сетчатку действуют колебания света тончайшего рода и воспринимаются, по-видимому, не из внешнего мира, а порождаются силой воображения. Не думаете ли вы, друг мой, что между прекрасной мадам Лейлой, которая стоит перед вашими закрытыми глазами, и той Лейлой, что уснула сейчас, утомившись от напряжения оперного спектакля, существует огромное различие в степени реальности? Наша сила воображения, власть воспоминаний — самый обычный вид колдовства, но тем не менее — колдовства!
Наша память — настоящий заклинатель мертвых. Я говорю: настоящий; и, не зная этого, мы ежечасно занимаемся всеми видами магии, теургии и заклятия духов.
Обратимся теперь от микрокосма человека к макрокосму. Макрокосм, заключающий в себе все существующее, тоже обладает сознанием; нельзя, однако, допустить теологической ошибки. Сознание никоим образом не является атрибутом всеведения, которое признается тем Высшим, которое само возвело себя на трон. Я уже вам это объяснял. Универсум — вне этого Вечного и богов, что им побеждены. Мир — увядшая листва, упавшая с древа богов, когда один из них ради властолюбия своего создал смерть и осень. Но все это — между прочим!
Вы меня понимаете!
Существует космическое сознание, и в пределах этого сознания феномен воспоминания аналогичен человеческой памяти.
Вечно существующие в настоящем явления, дрожащие на крыльях эфира, подобны бесчисленным частицам ассоциаций в душе человека.
Но так же, как в человеческой душе фиксирующая и связующая сила сплетает эти ассоциации в осмысленное целое, есть и в макрокосме фиксирующий принцип, замещающий воспоминания. Этот феномен прошедшие инициацию посвященные называют «хроникой».
А чтобы читать в этой «хронике», в памяти мирового духа, необходимы несколько редких и неизбежных условий. Сегодня между нами обоими эти условия были выполнены, и вам, вам позволено читать в «хронике». Мало на свете людей, которые могли бы этим похвастаться.
Сам я лишен этого дара. Но я могу проникнуть в отчет избранника.
Я видел Илию. Мы сослужили друг другу хорошую службу.
Доктор Грау задул чадящий огарок. Теперь только дымящая керосинка горела на буфете. Стулья уже составлены были на столах.
Хозяин ждал в нетерпении.
Мы поднялись и вышли.
Сзади хозяин покачивал головой. Сутана жгла мне тело, как рубашка Несса[87].
Утром я как раз собирался купить светскую одежду.
Нет! Нет!
Утром я хотел вернуться в любимый родной мой дом, в монастырь, броситься к ногам приора и исповедаться во всем.
Увы!
Слова мотыльковым венком плясали вокруг моей головы.
Мы вышли на свежий воздух.
Ветер подталкивал меня.
Тотчас я вспомнил о своей любви к певице, возвышенность этого чувства восхищала меня как дальний благовест, который я скрывал в своей душе.
Грау снова шел рядом со мной подпрыгивающей походкой ощипанного стервятника. Его нос, казалось, еще вырос, лицо же опадало, как гладь морская при отливе.
Ясно было: я познакомился с магом и принял участие в еретическом действе и заклинаниях, которые церковь предает ужасной анафеме, — я, отверженный монах!
Было ли это испытанием, через которое требовалось пройти?
Все равно!
Я понимал лишь одно.
Имя Лейлы наполняло меня.
Гнетущий воздух подвала, где мы сидели, спал с моих плеч. Возможно, все это было лишь фантазией, вызванной вином?
Однако я понимал, что не должен больше встречаться с этим человеком, видеть это осунувшееся мальчишеское лицо. Все благие силы во мне восставали против этой опасности. И все-таки! Сильно притягивало меня это лицо. Можно сказать, оно меня возбуждало.
Да, страстное желание дружбы — чувство еще сильнее, чем я питал к юному брату Афанасию, — владело мною, когда я рассматривал эти беспорядочно соединенные черты лица.
Вдруг я услышал, как кто-то отчетливо и резко прошептал мне в ухо слово «Fuga!»[88] Фуга! — беги! Кто мне его крикнул? Мы как раз стояли на мосту, знакомом мне с той ночи, когда я в первый раз был в театре.
Доктор Грау шатался, как больной с перебитым позвоночником. Второй и третий раз коротко и остро вонзилось мне в ухо: «Fuga! Fuga!» Мы проходили мимо статуй святых, у ног их горел вечный огонь. Доктор Грау остановился в мерцающей тени, попытался шагнуть вперед, но безуспешно. Ему пришлось снова вытащить щепотку из своей табакерки, чтобы прийти в себя. Он глубоко вздохнул раза три с хрипами тяжелобольного, и затем сказал: «Извините». Не говоря ни слова, мы пошли дальше. Шипение предостерегающего голоса прекратилось.
Недалеко от моей гостиницы доктор Грау остановился и сказал:
— Прежде чем мы с вами расстанемся, я хочу точно описать то место, где мы встретимся завтра.
— Мы завтра уже не встретимся! — хотел я сказать, но не решился. Вот слабость натуры! Мне тяжело было сказать «нет», отказаться от чего-то, кого-то обидеть.
Грау, казалось, не замечал, что со мной происходит. Спокойно говорил он дальше:
— Вас, пожалуй, не стоит отговаривать пойти вечером в оперу. Господин Кирхмаус, будучи и меломаном, и глупцом-монотеистом, и комментатором этого бедняги Канта, рассказал мне о вашем любимом увлечении. Я со своей стороны немузыкален, или, лучше сказать, враг земной музыки, она обманывает нас своей размеренностью и возвышенностью, отвлекая от самых безотлагательных вопросов.
Немного погодя он добавил:
— Я отвергаю эту музыку! И прежде всего ненавижу вокальную музыку — дерзкое проявление людской заносчивости.
Эти слова сильно меня разозлили. Грау улыбнулся:
— Не обижайтесь на человека, который строго придерживается своих убеждений!
Впрочем, мои друзья и я ожидаем вас в десять часов в «Клубе Причастия».
Пойдите по Старому Мосту на ту сторону набережной, затем идите прямо вдоль нее, пока не достигнете пригорода Нойвельт. Там вы увидите маленький причал — узкие мостки с цепью по краям, — который ведет к острову. Идите по причалу, затем мимо сгоревшей мельницы и остановитесь в переулке, где вам бросится в глаза гостиница под названием «К мосту». Там вы спросите о клубе. Этого достаточно.
Странно! Пока доктор Грау говорил, я проделал в воображении весь путь, который он описал. Я видел причал, мельницу и наконец гостиницу.
Так тесно я был уже с ним связан.
Fuga! Fuga!
Я повторял в душе это слово. На какое-то мгновение я решился оставить завтра этот город, покинуть даже ее. Внезапно мне пришло на ум имя нашего приора. Я собрал все силы и сказал:
— Нет! Никогда вы меня больше не увидите! — Но доктор Грау уже протянул мне руку и исчез в переулке.
Я стоял там, без единой мысли в голове. Я глубоко дышал. Мышцы болели так, словно всю ночь я перетаскивал каменные плиты к какому-то строению за несколько миль отсюда.
Затем напряжение спало, но я был так разбит, что едва смог сделать несколько шагов к своему дому.
Между тем забрезжило бледное, болезненной страстью одержимое утро.
Лаяли собаки; на голове украшавшей фонтан фигуры посреди рыночной площади сидел черный дрозд. Пение его давило на меня страшной тяжестью.
Тут же стояла телега. На козлах спал мужчина. Тощая кляча скреблась и рвалась из упряжи. Две женщины стаскивали с телеги каждая по корзине. Увидев меня, они толкнули друг друга в бок. Я слышал, как одна из них сказала другой: «Священник!» Когда я проходил мимо, они перекрестились, встали на колени и запели на два голоса, как школьницы:
— Хвала Иисусу Христу!
Я забыл их благословить. Я хорошо помнил, что уже пережил это однажды, и застыдился своего молодого лица, прикрыв его невольно рукой.
VIIКлуб Причастия
Перед пробуждением я увидел такой сон. Я лежал в сумерках на горном лугу. С наступлением вечера тимьян и вереск пахли все сильнее. Я закрыл глаза и погрузился во мрак вместе со всем миром. Внезапный испуг охватил меня в темноте. Что-то мягкое касается моей руки. Я открываю глаза. Что это? Множество кошек пляшет вокруг меня, целое море белых и черных кошек; широкие волны гладких и взъерошенных шкурок, искрящихся и шелестящих, накатываются на меня; кошки прыгают, затевают потасовки и скатываются обратно. Их становится все больше. Я уже не вижу не единого стебелька, и только облака надо мной бурлят, не двигаясь с места. Теплые тельца с хрупкими косточками прижимаются к моим рукам нервными и ласковыми лапками, отталкиваются с грациозным кокетством и, вытянувшись, отпрыгивают. Мягкие мячики катаются по моему лицу, круглые теплые дрожащие головки жмутся к моему подбородку, щекочут волоски моих чопорных усов; смотрят на меня, моргая, глаза мерцают огоньками смарагда, в то время как на волосах моих недвижно восседает пушистое животное. Кошачье море вспучивается все больше; склоны гор, долины подо мной, весь земной шар словно стал добычей этого крадущегося, нежного, опасно мелодичного народца. Кошки, сидевшие на моей груди, не давят на нее; упругими, ловкими, тигриными шагами бегают кошки по моим ногам, но шаги эти почти неощутимы. Кошка, устроившаяся на моей голове, почти невесома и нежна, как чувственное возбуждение лежащего в обмороке человека, только-только приходящего в себя. И все-таки появление множества кошек исполнено чарующего ужаса. Это происходит оттого, что ни одно из животных не мяукает и не мурлычет, и даже шаги и прыжки их почти не слышны. Кошки подпрыгивают, ползают, прижимаются друг к другу и катаются по траве в абсолютной тишине. И эта тишина нарушается только шелестом бесчисленных искр, которые тут и там потрескивают в белых и черных кошачьих шкурках.