И голос его при этом звучал так искренне, что Перепелкин не знал, что и думать. Впрочем, факт оставался фактом: был человек – и нет человека.
А через два дня, в воскресенье, выходя поздно вечером из ресторана, пьяный Перепелкин был задержан комсомольским патрулем. Вот тогда-то и состоялся его ночной разговор с Климом Приваловым – разговор, припомнив который на следующее утро, Перепелкин в страхе побежал к Свекловишникову.
– Дурак ты! – с неожиданной грубостью крикнул тот. – И дважды к тому же. Во-первых, пьешь, как свинья, и болтаешь лишнее. А во-вторых, что испугался этого молокососа. Ступай, ступай, – уже мягче добавил он. – И на своем посту рот не разевай. Лови птичек, как условились. Скоро еще одна прилетит, – многозначительно произнес он и, усмехнувшись, прибавил: – А насчет Климашина – что ж. Сбежал! Да еще, оказывается, шкурок прихватил тысяч на сорок. А охрана наша проморгала. Только и всего.
Перепелкин ушел из кабинета директора не на шутку встревоженный. «Какая еще прилетит птичка? – думал он. – И что все-таки случилось с этим Климашиным?» В то, что охрана «проморгала», он решительно не верил, а раз так, то что же все это означает?
Глава 3ПРИ ЗАКРЫТЫХ ДВЕРЯХ
За окном мягко и беспрерывно уже много часов падали пушистые снежинки. Снег шел густо, крупными хлопьями, и Свекловишникову казалось, что где-то высоко-высоко над землей неожиданно и бесшумно лопнули гигантские снежные облака, не в силах больше сдержать великий напор этих невесомых, но страшных своим множеством снежинок.
«Так и в душе, – скорбно подумал он, прислушиваясь к тихому шороху за окном, – копится что-то невесомое, копится, а потом вдруг и прорвется. Только что это? Может, совесть?» – Он горько усмехнулся.
Была у него совесть, была, когда после гражданской войны он пришел на стройку, где вскоре был выдвинут на хозяйственную работу. Вот тогда была совесть. А потом? Заметил ли он, как затянулась душа болотной, тряской тиной, неприметно, за каждодневными делами и заботами? И когда это началось? Давно. Кажется, после рождения третьего, Вовки, когда его, Свекловишникова, Плышевский познакомил с Нонной, веселой, красивой, с которой легко забывались жалобы раздраженной жены, бесконечные разговоры о детях, очередях и ссорах с соседками, забывались и служебные заботы.
А потом были другие женщины. Он тянулся к ним, он мечтал хоть на время забыться, уйти от трудной, муторной, как ему казалось, жизни, тянулся потому, что уже не мог разглядеть в этой жизни той цели, ради которой дрался когда-то, утерял ее, эту цель, разменял на медные пятаки, соблазнился легким, краденым счастьем, минутной радостью. Тогда-то и потребовались деньги, много денег. Ловко добывать их научил Плышевский…
Да, пятеро детей у него. И все старается убедить себя Свекловишников, что это для них он делает: пусть, мол, растут в довольстве. Ну, а если по чести, то разве для них? И разве скроешь от них все, что удается скрыть от других, посторонних глаз? Вон старший, Виталий, студент, нет-нет, да и спросит вдруг: «А откуда у нас дача, папа, ведь получаешь ты две тысячи, а нас семеро? А раньше, когда строил, так и еще ведь меньше получал?» Да к тому же спросит за обедом, и сразу пять пар ясных, чистых, настороженных глаз обращаются в его сторону. Попробуй, вывернись, скрой.
Жена, та, конечно, давно догадалась, но молчит, не вмешивается, не придет на помощь. Давно у них что-то порвалось, с того, пожалуй, дня, когда вдруг узнала она о Нонне, а потом догадалась и о других. И вот молчит, поджала сухие губы.
«Вообще, папа, часто ты выпиваешь, – рассудительно замечает в другой раз Виталий. – Для этого, знаешь, тоже много денег надо. А у нас их нет, по-моему». Легко ему рассуждать – нет, есть… И Свекловишников в такие минуты вдруг с ужасом ощущает, что в груди у него поднимается волна ненависти к сыну. «Змееныш! Мой кусок ест и еще тут…» Свекловишников с трудом сдерживает себя, бормочет что-то о премиях, сверхурочных, отводит глаза и сердито сопит. И невольно в голову приходит жуткая мысль: ох, когда-нибудь они с него спросят, не госконтроль, не прокурор, а они, дети, самые, кажется, страшные его судьи!
А что делать? Внушить им другие правила жизни, его, теперешние? Пойди внуши, осмелься, попробуй! Нет, страшно, не пускает что-то, не позволяет. Видно, любит он их все-таки, любит и не желает им такой жизни.
«Ох, душно, нечем дышать в этом проклятом кабинете!» – Свекловишников непослушными пальцами расстегнул воротничок и, навалившись животом на подоконник, прижался потным лбом к холодному стеклу.
За спиной на столе зазвонил телефон. Свекловишников вздрогнул, оглянулся, секунду будто соображая что-то, потом тяжело оторвался от окна и шагнул к столу. Прежде чем снять трубку, он плотно уселся в кресло, застегнул воротничок.
– А, Поленька! Ну, здорово, здорово. Соскучилась? Сегодня приеду, – растроганно загудел он в трубку. – Да так часика через два, не раньше. Ну, приготовь, приготовь, в холодильничек поставь.
«Вот это друг, единственный, верный, – с благодарностью подумал он. – Все знает, во всем помогает, и утешит, и не продаст никому. Потом красивая, здоровая. У нее и ночевать останусь, – решил он. – Заодно и насчет магазина ее потолкуем».
В кабинет зашел высокий, худощавый Плышевский, как всегда подтянутый, самоуверенный, под расстегнутым халатом – щеголеватый, черный костюм, красивый светлый галстук. Ослепительно белый воротничок сорочки туго обхватывал его жилистую шею.
– Ты что, никак на свадьбу собрался? – усмехнулся Свекловишников.
– Да нет, прямо отсюда в театр, друзья пригласили на премьеру, – весело блеснул стеклами очков Плышевский. – А потом, естественно, банкет.
– Артисточки все, певички? Меценат, тоже мне.
– Люблю людей искусства, каюсь, – засмеялся Плышевский. – Что поделаешь, народ веселый, беспечный и при всем при том ни гроша в кармане. Приходится поддерживать.
Плышевский небрежно сунул руку в карман и принялся расхаживать по кабинету.
– Слушай, Тихон Семенович, я тут кое-что придумал, – уже другим, озабоченным тоном начал он. – Насчет этого неприятного дела с Климашиным. Давай обсудим. Жена его была у тебя вчера?
– Вчера, – хмуро кивнул головой Свекловишников.
– И прекрасно. Ты еще ничего не знал и потому вел себя вполне естественно. Я вчера советовался с Оскаром Францевичем. И он – светлая голова! – предлагает сделать хитрый и совсем необычный ход. Ты же понимаешь, Тихон Семенович, сейчас начнется шум, и немалый. Это неизбежно. Что ни говори, пропал человек. Так надо не ждать, пока шум начнется. А самим начать, первыми. Понятно?
– Положим, не совсем.
– Эх, и тугодум же ты, дорогуша! Ну, ведь всегда же вор должен громче всех кричать: «Держи вора!»
– Неуместные шутки! – сердито засопел Свекловишников. – Дурак Доброхотов и подлец! Да как он посмел? Положим, ему собственная шкура не дорога, но ведь он и других подводит под монастырь!
– Ты хочешь сказать, под тюрьму? – тонко усмехнулся Плышевский. – Это, дорогуша, тебе только со страху мерещится. Хотя, конечно, он подлец. Грязь и мерзость неслыханная. Но раз случилось, надо использовать.
– Сколько лет работаю, а такого еще не бывало, – обозлился вконец Свекловишников.
– И не будет. Случай беспрецедентный, – спокойно подтвердил Плышевский, продолжая расхаживать по кабинету.
– А все потому, что связались со всякой швалью, с подонками какими-то!
– Тоже верно. Хотя, замечу в скобках, подонок этот очень удобен, просто на редкость. Потому, собственно, и терпим его. – Плышевский достал портсигар и на ходу закурил длинную, дорогую папиросу. – Но ты не отвечаешь на мой вопрос: надо это использовать или нет?
– Ну, предположим, надо. Но как?
– Мы немедленно должны подать заявление в милицию об исчезновении Климашина и крупной краже на складе.
– Постой, постой… – встревожился Свекловишников. – А ты все уже вывез?
– Вопрос! Конечно, все.
– К этому подлецу?
– А куда же еще прикажешь, дорогуша? Так вот, значит, заявление. И не в наше отделение милиции, а сразу в МУР. Дело большое, они ухватятся.
– В МУР?
– А что? Пусть работает. Это значит, что в дело не ввяжется ОБХСС. И это все, что требуется.
– Ну, знаешь, в МУРе тоже дошлый народ сидит. Им только сунь палец – оттяпают всю руку.
– Пусть. Но ведь не голову? К тому же рука не наша, а Доброхотова. Впрочем, и он, кажется, в стороне. Ты только пойми, Тихон Семенович, надо пустить их по другому следу. Оскар Францевич прав, тут это как раз и получится. Да и у нас на фабрике не мешает кое-кого с толку сбить. А то за последнее время этих самых сознательных развелось что-то слишком много.
– Так-то оно так, – неопределенно проворчал Свекловишников, потирая шишковатый лоб.
– А раз так, то завтра с утра и пошлем! – решительно закончил Плышевский. – Текст я набросаю. Вот и все пока. – Он направился к двери, но, взявшись уже за ручку, обернулся и с усмешкой спросил: – Кстати, ты сегодня ночуешь у Полины Осиповны?
– Не знаю еще, – недовольно буркнул Свекловишников. – Почему ты так решил?
– Расстроен. Нуждаешься в утешении. Итак, о ревуар, дорогуша.
Плышевский, махнув рукой, вышел.
Свекловишников поглядел ему вслед. Ох, ловок же, шельма! А ведь как умеет жить! Квартира у него – игрушка, музей, картинная галерея. И знакомых тьма, все артисты, музыканты. Ну, впрочем, и в деловом мире у него знакомых хватает, обижаться не приходится. Откуда это у него все?
И много ли, собственно говоря, знает Свекловишников о своем компаньоне? Положим, кое-что все-таки знает. Не от него самого, конечно, а так, от общих знакомых: Плышевский – фигура среди «дельцов» заметная. Рассказывают, что родом он из богатой семьи крупного петербургского чиновника, учился за границей – Гейдельберг, Сорбонна, Иена. Аристократ, сукин сын, голубая кровь. В годы нэпа – своя меховая фабричонка. А брат его, говорят, вначале пошел по дипломатической линии, революция застала его в Лондоне, там и остался. Потом этот брат стал будто бы заправилой в ка