Черная молния вечности (сборник) — страница 11 из 44

Поэтам национальных окраин жилось и печаталось в «беззакатные» советские годы несравненно привольней, чем русским литературным аборигенам.

В РСФСР по каким-то бредовым экономическим соображениям были ликвидированы областные издательства, объединены в зональные.

Их судьба оказалась печальней участи неперспективных деревень. Деревня еще как-то пыталась выжить – и даже, вопреки всему, выжила, а издательские структуры в областях уничтожились враз росчерком тупого интернационального пера. Впрочем, так ли уж тупого?.. Жаль – неведомы фамилии инициаторов той антирусской акции, небось не все еще перемерли, – и наверняка в каких-нибудь оппозиционных сборищах яростно шамкают за возрождение СССР.

Антииздательская акция удивительно синхронно совпала с хрущевскими гонениями на православную церковь. Помнится – в моем родном Орле прекратило свою работу издательство практически одномоментно со взрывом одного из главных городских храмов и переоборудованием кафедрального собора в… кукольный театр. Вот такая своеобразная идеологическая оттепель свалилась с Лысой горы не на лысую голову Хрущева, а на Россию. Зато горлопаны-шестидесятники могли свободно базарить за светлое будущее на столичных тусовках и брякать под гитару песенки Окуджавы про полночный троллейбус и комиссаров в пыльных шлемах.

А мне не забыть слёзы моей покойной бабушки у обугленных развалин храма – и свою юную тоску не забыть, причина коей мне в те годы была неведома.

У человека можно отнять даже веру. Можно отнять всё! Кроме смерти. Но смерть принадлежит Богу. У человека нельзя отнять ничего, но отчего демоны и бесы так стремятся завладеть человеком?!

Давно бы пора предать анафеме словоблудного Никитку Хрущева. Предать анафеме по всем церковным канонам. Но не суди – и сам судим не будешь! – говорят мне. А я и не сужу. Я угрюмо удивляюсь, что с некоторых пор повсеместно исторгается из помойных глоток: «Является человек преступником или нет – может решить только суд. До суда никто не имеет права объявлять его злодеем! Будь он хоть Гиммлер, хоть Джек-потрошитель, хоть Чикатило!..»

Вот так-то! Следуя этому демократическому принципу, можно, ого-го! до чего дойти – и не возвратиться.

Есть Суд Божий! И церкви православной сам Бог повелел обрекать на проклятье злостных сокрушителей веры. И я никого не призываю к суду, а к исполнению воли Божьей. Но вместо анафемы отмечается 100-летие разорителя Никитки. И с какой помпой отмечается, что даже иерархи церкви замечаются на торжествах по случаю юбилея нравственного урода, жирнолицее лысоголовье коего можно с полным правом отнести к символам русского позора. С таким же успехом почему не отметить юбилей Берии или Кагановича?!..

Каким-то чудом на исходе пресловутой хрущевской «оттепели» у Рубцова вышла скудная книжечка стихотворений в Архангельске, донельзя искромсанная безжалостными редакторами. Удивительно, но я ее ни разу не видел ни у автора, ни в библиотеках. А о разбое издательском слышал от Рубцова. Но как-то вяло он возмущался, скорее, дежурно, будто зная наперед, что обречен на признание и славу. Но не питало душу радостью это уверенное знание – и теперь ясно, почему. Эх, если бы знать!

А может, – наоборот?!

Но книга все-таки вышла, как в небытие канула, но Рубцова уже нельзя было изъять из русской поэзии.

Зычно гремели голоса шестидесятников над грязными сугробами пресловутой «оттепели».

Вознесенский требовал убрать Ленина с денег (видимо, уже тогда держа в уме доллары), Евтушенко призывал безоглядно любить Кубу и развивать тамошнюю сахарную промышленность. Рождественский отправлял письмо в стихах аж в 30-й век с надеждой на победу атеизма в мировом масштабе.

И удивительно: сия верноподданная публика и в России, и за ее пределами числилась чуть ли не в бунтарях и страдальцах!

И совсем кощунственно числилась в настоящих поэтах, имея к поэзии весьма далекое отношение.

Очень точно и остроумно их охарактеризовал Иосиф Бродский, когда в каком-то интервью у него спросили об отношении к стихотворчеству Евтушенко: «Это человек другой профессии!». – Но Евтушенко выступает против колхозов!.. – попытался кто-то защитить всепогодного рифмоплета. – В таком случае – я за колхозы! – ответствовал Бродский.

А Рубцов этой бесовской порой не внимал «призывам и звонам из кремлевских ворот», а смело и спокойно читал на всех своих выступлениях:

Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно

Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!

Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,

И лодка моя на речной догнивает мели.

И храм старины, удивительный, белоколонный,

Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, —

Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,

Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..

О, сельские виды! О, дивное счастье родиться

В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!

Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,

Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!

Боюсь, что над нами не будет возвышенной силы,

Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,

Что, все понимая, без грусти дойду до могилы…

Отчизна и воля – останься, мое Божество!

В тексте Божество было с малой буквы, но для Рубцова это слово было более, чем с большой.

Я уже упоминал разбойников – редакторов, которые зорко искореняли из литературы все православное. Но эти искоренители еще и норовили обобрать загнанных в подполье русских поэтов. Поистине сиротским оказался гонорар за первую книгу, сообразно с которым Рубцов строил свои житейские планы. Не ведаю, по какой причине и ради какой экономической целесообразности издательские жулики из Архангельска урезали его почти в два раза. Наверное, резонно решили: «Все равно пропьет!.. Уж лучше мы сами пропьем премиальные за экономию гонорарного фонда…» Где-то они теперь, эти экономные патриоты русской литературы? Небось, еще патриотствуют…

Просто грешно не вспомнить по сему поводу сомнительное высказывание Льва Толстого, что патриотизм есть последнее прибежище негодяев. Кстати, в массовый оборот сии слова классика пустил не кто иной, как Евтушенко, истолковывая их буквально. Впрочем, возможно и сам Толстой их иначе не толковал. Но не нам судить Толстого, и не евтушенкам радеть о чистоте чужих душ!..

И есть иное осмысление этого высказывания. Дескать, патриотизм настолько всеобъемлющ, что, подобно христианству, может принять в себя самого распоследнего негодяя. Как Савл стал Павлом, так и негодяй в лоне патриотизма вмиг преобразится в добродеятеля со всеми вытекающими благородными последствиями.

Но, угрюмо думается, все же негодяю более к лицу, или к харе, другое верное прибежище – тюрьма. Патриотизм с негодяями – это уже как-то не очень. Но с другой стороны – и без негодяев не очень. Они – неустанные движители русской жизни, а стало быть, и патриотизма. Да ежели на земле русской враз и повсеместно изведутся негодяи, то и патриотизм окажется без надобности.

Но это черте что получается! Так что, как ни крути, но прав великий Толстой: патриотизм – действительно прибежище. Сие ныне мы зрим невооруженным глазом – и в союзах писателей, и вне союзов, на самом высшем уровне, и остается только вздохнуть. Но можно обойтись и без тяжкого вздоха.

Скудные гонорары безысходно толкали многих из нас на переводческую стезю. Но в Литинституте зачастую русские писатели обращались к переводам «литератур народов СССР» совершенно бескорыстно. Мы переводили своих товарищей по курсу и семинару, и просто хороших собутыльников из республик.

Я, например, с удовольствием переводил стихи абхазца Виталия Амаршана. Он принадлежал к одному из древнейших княжеских родов Колхиды и очень обижался, когда я говорил, что он теперь не князь, а всего лишь трудящийся свободного Востока.

Учились с нами прекрасные ребята из Белоруссии, Украины, Прибалтики, Дагестана. Светлая память безвременно ушедшим из жизни Грише Одарченко, Миколе Федюковичу, Евгену Крупеньке, Арво Метсу!..

Рубцов тоже дружил с ребятами из республик – и они его любили, не раз выручали в трудную минуту. Но от переводов, за редким исключением, уклонялся, но не уклонялся от обильных национальных застолий.

Но одного поэта, осетинца Хазби Дзаболова он выделил и перевел, кажется, пятнадцать его стихотворений. Въявь вижу грустное лицо Хазби, въявь вижу его тихую, печальную улыбку. У меня по случаю оказался том Бориса Пастернака из «Библиотеки поэта» с предисловием крамольного Андрея Синявского. Я тогда увлекался Пастернаком и по своей зелености восторгался вялым косноязычием типа: «Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку…»

Удивительно ловким человеком надо быть, чтобы одновременно выйти на подмостки и прислониться к дверному косяку.

Но тогда это казалось мне совершенством – и деликатнейший Хазби, видимо, желая разделить мои сопливые восторги, попросил почитать Пастернака. Я охотно согласился и был весьма огорчен, когда по возвращению книги, на вопрос: – Ну как? – милый Хазби лишь неопределенно развел руками.

Хазби Дзаболов трагически погиб в 1969-м на 37-м году жизни. Его судьба удивительно схожа с судьбой Рубцова.

Не потому ли Рубцов выделил его и щедро увековечил в русском слове? С полным правом могу отнести это к одному из примеров печального провидчества Рубцова, ибо больше он никого никогда не переводил, но от застолий национальных не уклонялся.

Как-то раз за гортанным интернациональным столом он вдруг встал и произнес пронзительный тост за Кавказ, без которого немыслимы ни Пушкин, ни Лермонтов, без которого как бы и нет русской литературы.

– Вах! Вах! – одобрительно зацокали выходцы из безвестных горных аулов.

– Добре! Добре! – почему-то на хохляцкий манер пробасил розовощекий выходец из Рязани.

А Рубцов напослед, видимо, вдохновленный всеобщим одобрением, неожиданно прорезавшимся командным морским голосом, громово провозгласил: