Черная молния вечности (сборник) — страница 13 из 44

О, как умеют застращать, извести под корень надежду во времени демоны ожидания! И как приходит к человеку слабое понимание, что терпение и ожидание совершенно разные понятия, что ожидающий всю жизнь вечности остается во времени навсегда.

А Рубцов, проморгавшись, раздраженно, как на тусклый свет, буркнул:

– При чем здесь Боков? Набоков!.. Слышал!.. – и добавил совсем раздраженно: – Что тебе надо от Набокова?!

– Абсолютно ничего! – с ухмылкой ответствовал я.

– Ну и хорошо, что ничего… Вот и хорошо… – и круто переменил тему общего трепа, поскольку запасы спиртного на столе сгинули, как последние огни в ночном поле.

Теперь-то я понимаю, отчего он так резко оборвал меня. Естественно, не по причине досрочной убыли питья, хотя и этот факт имел место, а по причине всезнайства человека без лица и фамилии. Но, думаю, он не лукавил, когда обронил впоследствии, что ничего не читал из Набокова.

А слышал он о Набокове, мне думается, в годы проживания в Ленинграде от своего приятеля Эдика Шнейдемана. Шнейдеман принадлежал к подпольным литераторам, в этом кругу замкнуто вращался и безвестный в ту пору Иосиф Бродский. Много запретного ходило тогда в списках по рукам, но Набоков, видимо, не успел дойти до Рубцова.

Волей-неволей возвращаюсь к унылой теме страданий, гонений, репрессий.

В те годы в Питере-Петрограде-Ленинграде царил жирнолицый песнопевец Александр Прокофьев, разменявший свое незаурядное дарование на службе ЧК-ОГПУ-НКВД-КГБ, а в поздние времена на торопливый, потный, вонючий российский холуяж. Он зорко «покровительствовал» молодым талантам и служил властям не за страх, а за совесть. Удивительно, но и он, подобно Твардовскому, «не заметил» восходящей звезды полей Николая Рубцова. А может, и действительно не заметил, поскольку обзирал поэтический небосклон через растущий бугор собственного брюха. Увы, но иным субъективным людям жирные животы застят не только подножный обзор.

Александр Прокофьев, а для соратников коротыш Сашка из железных ворот ГПУ, предпочел поиску новых имен в русской поэзии иную позорную тайную стезю, прославившись организацией и руководством бездарного судилища над Иосифом Бродским.

Но так ли уж бездарным?! Кто бы знал Бродского, не вспыхни над его кучерявой лысиной сухая гроза советского правосудия?!

Прокофьев верно и бесповоротно на гнусном судилище помог обрести мелкому диссиденту громкое литературное имя в Отечестве и, в первую очередь, за рубежом. И не будь лауреата Ленинской премии Прокофьева в прокурорах – как знать, стал бы Бродский Нобелевским лауреатом.

А вот Набоков так и не был замечен Нобелевским комитетом, хотя, казалось бы. Видимо, недостаточно антисоветчен оказался, ибо тайные уколы в адрес коммунистического режима в его писаниях можно счесть на пальцах, в отличие от громокипящего, бескомпромиссного Бунина. И остается лишь удивляться, за что и про что столько лет он был запретен у себя на родине. Может, за тягомотную «Лолиту»?! Но Набоков и без «Лолиты» великолепен. Ведь издавали же Бунина без «Окаянных дней», – и не умалился резкий, великий талант. Писатель – раб своего таланта. И вовек нет ему свободы от своего дара Божьего, ибо высшая свобода есть рабство Божье. Но раб, понимающий, что он – раб, во сто крат вольней субъектов, числящих себя владельцами и распространителями так называемого свободомыслия.

Набоков был рабом своего яркого таланта. Но не дремали бесы и демоны, реяли вкруг незримого света – и бубнили, бубнили, бубнили, не ведая устали и хрипоты, на ухо гению:

«…Не раб, не раб, не раб!!! Хозяин, хозяин, хозяин!!! Никто никого не любит!!! Никто никого!!! И Бог никого не любит!!! И зло не есть безумие!!!..»

Невозможно представить, чтобы Набоков, подобно Рубцову сказал:

О чем писать?! На то не наша воля!

Эх, как это проглядел Рубцова лисьеглазый Прокофьев?! Забавное бы состоялось судилище! Ведь было за что, в отличие от неопределенно-туманного, скучного Бродского с его непрозрачными намеками. Ну хотя бы за это:

Я в ту ночь позабыл все хорошие вести,

Все призывы и звоны из Кремлевских ворот.

Я в ту ночь полюбил все тюремные песни,

Все запретные мысли, весь гонимый народ.

Или:

Стукнул по карману – не звенит!

Стукнул по другому – не слыхать!

В коммунизм, в безоблачный зенит

Полетели мысли отдыхать.

И можно подытожить совсем аморальным, антиобщественным с явной манием величия:

Мне поставят памятник

На селе.

Буду я и каменный —

Навеселе.

Проглядели, черт возьми! А может, сбило с толку то, что Рубцов, не в пример злостно тунеядствующему Бродскому, работал в горячем цехе Кировского завода. Да он всю жизнь с малых лет работал, а не срывал «цветы удовольствия» и не порхал по райским, хмельным кущам певчей птахой, как ныне почему-то кое-кому кое-где кажется. Нет, не годилась его кандидатура в Нобелевские лауреаты, – и иной объект выбрали всевидящие демоны и бесы на сию роль. А жаль! Жаль, что Рубцов, как и Набоков, не пополнил ряды русских писателей под сенью Нобелевских лавр.

Грешен, но дорвавшись до Набокова в годы обморочного развала и катастроф, я поначалу недооценил писателя. Можно сказать, почти разочаровался. Уж больно много материальных вещей и вещичек перегружали его прозу. Какая-то сверхизбыточная любовь к предметам. И усталое, злое, бессмысленное презрение к человеку. И к самому себе в первую очередь. Да, да, именно к себе! Тайное, всепоглощающее, страшное презрение. Кто-то со мной не согласится, но я и не собираюсь ничего доказывать – и даже не советую перечитать повнимательней Набокова. Я не советчик и не антисоветчик! Я просто очень жалею Набокова.

Страшен человек, ненавидящий других, но во сто крат страшней человек, презирающий самого себя. Чтобы возлюбить ближнего и Господа, надо хоть чуть-чуть возлюбить самого себя, ибо самопрезрение есть смерть Господней любви в человеке.

Тяжко возлюбить человечество и порой невподъем просто человека. Но надо! Ну хотя бы за то, что человек создает материальные вещи, которые можно обращать любовью в нематериальные, то есть одухотворять любовью.

Одухотворение вещей есть малосильное стремление стать Богочеловеком. Нет, скорее Человекобогом. Но им Набоков, к счастью, не стал и не мог стать. И, может быть, за это презирал сам себя, а чтобы не было совсем скучно, обрекал на презрение весь мир Божий, лежащий во зле не по воле Божьей. И так ли все-таки безумно зло?! Ибо сказано: «Хочешь быть мудрым в мире сем, будь безумным!»

Теперь-то я понимаю, что несправедливо придирался к писателю, был зашорен воспоминаниями и россказнями о его непомерной гордыне. Конечно, великолепный Набоков был фрондер. И позволял, именно позволял себе фрондерство до конца дней своих. Но с гордыней он был в более сложных и страшных отношениях, чем нам, негордым, представляется. А любовь к предметам томила его не из-за презрения к человеку, а из-за разлучения с отчей землей, с языком отчим, с унижением земли и слова русского.

И сдается мне, что цеплялся он за предметы, как за якоря земного притяжения, дабы не сгинуть в чернодырье обессловленной пустоты космополитизма. Но опущу ради краткости изложения свои скромные размышления о Набокове, я же ведь вспоминаю, как нам с Рубцовым не удалось в свое время прочитать Набокова.

И вообще не зря сказано: скромность украшает скромного человека.

А происходило наше непрочтение в 1966 году, или чуть позже. И Набоков был жив, здоров, исправно писал, и книги его исправно выходили на Западе, – и, наверное, весьма и весьма бы удивился, проведай, что в пыльной хрущобной Москве, в бедном общежитском застолье не всуе поминается его имя. А может, и порадовался бы без удивления – и, как знать, глядишь, и подвигся бы на посещение мрачной родины, а может, и на последнее возвращение.

И напрасно некий удачливый подражатель Набокова, нынешний литературный воротила, однажды уверял меня, что до массового растиражирования своих писательских опытов ведущими советскими издательствами не был знаком с прозой великого скитальца и даже был притесняем и гоним. Гоним, наверное, для массового издания в «Советском писателе» и «Лениздате» за непрочтение Набокова. Всем бы такое притеснение и гонение!

Да и совершенно не верится, что такой просвященный и породистый человек, как Андрей Битов, не имел доступа к запретным текстам. Если ж и у нас, сиволапых, имя Набокова было на слуху, то ему сам Бог повелел.

И можно было бы закончить на сем эпизод с воспоминаниями о непрочитанном Набокове, если бы не случайное прочтение грациозного эссе неувядаемой Беллы Ахмадулиной под небезынтересным заглавием «Робкий путь к Набокову».

Ох, как тяжко выдохнуть: поэт – это не женщина, а женщина – это не поэт!

Но, в порядке исключения, я к Ахмадулиной относился и отношусь очень хорошо, почти влюбленно. Но радуюсь, что она ко мне никак не относится, и надеюсь на свое дальнейшее пребывание в неизвестности для этой высокоутвержденной и высокопоставленной дамы.

Но уж больно резанула меня такая продыхновенная фразочка:

«…Новехонькая полночь явилась и миновала – и самое время оказаться в Париже шестьдесят пятого, по-моему, года. Ни за что не быть бы мне там, если бы не настойчивое поручительство Твардовского, всегда милостивого ко мне. (Знал, знал царедворный пан Твардовский, к кому надо быть милостивым!). Его спрашивали о „Новом мире“, Суркова – об арестованном Синявском и Даниэле, меня – о московской погоде и о Булате Окуджаве, Вознесенского окружал яркий успех.

…Синявский и Даниэль обретались – сказано где, Горбаневская еще не выходила с детьми к Лобному месту, я потягивала алое вино».

Впечатляющая картина возникает, очень впечатляющая. Почему-то не упомянут отбывающий ссылку Иосиф Бродский, но, сами понимаете, – Париж, «яркий успех, алое вино».

М-да, лихо гоняли по заморским далям страдальцев-шестидесятников злобные коммунистические партвласти.

Далее поэтесса описывает встречу с писательницей русского зарубежья, эмигранткой первой волны Аллой Головиной. Ох, уж это цитирование! Как оно утомительно, да и неинтересно, в конце концов! Но продолжу с тяжким сердцем: