«Это ж поэт с похмелья мается… А мать, жалея сына, берет ведро и приносит ему воды…»
М-да! Глубоко копнул аналитик, глубже собственного роста. Так и хочется опять воскликнуть в сердцах: «Самому надо пить меньше!..»
Но сдерживаю вопль души и популярно объясняю: это стихотворение – сон. Все происходит в вечности. Поэт видит во сне мать, которую потерял в возрасте пяти лет. В вечности поэт встречается с матерью – и ночная звезда в вечности. И нет в вечности ни унижения, ни похмелья. И не об этой ли истинной вечности гениальные строки нелюбимого Рубцовым Маяковского:Вы ушли, как говорится, в мир иной.
Пустота. Летите, в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса, ни пивной.
Трезвость.
Возможно, кто-то посетует, что я вспоминаю лишнее взамен необходимого.
Но кто способен в сей жизни отличить лишнее от необходимого?! Кто?!..
– Да любой мало-мальски протрезвевший человек! – возвопят луженые глотки.
И я на данный момент по глупости почти так же подумал, несмотря на свою унылую трезвость.
Но хохот потусторонний в ответ на луженое разноголосье и думы мои усталые. Но никто не слышит громового хохота, хватит, что я слышу. Слышу и молчу.И летят огни воздушные, и гудят огни подземные.
И мается живой огонь между молчанием и безмолвием.
И чудится вдруг, что время – это вечность, случайно сошедшая с ума.
Самое необходимое порой абсолютно излишне в сей жизни.
Самое возможное запросто обращается недостижимым. Самое невозможное вполне осуществимо. Заурядно свершается и незримо для нас становится заурядной обыденностью.
И, может быть, эта серая обыденность и есть последнее счастье бытия.
И совершенно бесполезное, как дохлый таракан, может запросто объявиться необходимым и разрешить тайну жизни и смерти.Вот так-то!.. Уф, аж пот прошиб от попытки выбиться из дегенератов в идиоты. Славный, здоровый, рабочий пот. Хорошо, даже умываться не хочется.
Но не молкнет хохот потусторонний. Но никто не слышит его. И я уже не слышу. А тот, кто слышит, думает ненастно: «Соседи-сволочи за стеной гогочут. Сделали евроремонт, налопались колбасы вареной с булками – и торжествуют от своей глупости и неуязвимости. Чтоб вам лопнуть от этой колбасы!
Не колбасу надо любить, а родину! У, сволочи!..»– Ха-ха-ха!!! Го-го-го!!! – будто со всех четырех сторон света. Но ошибается всеслышащий, нет резона хохотать соседям, ибо у них в квартире уже несколько лет обитает живой покойник и мрачит своей живостью рассветы и закаты, мрачит свежие обои с розами, мрачит ореховый мебельный гарнитур и прочую импортную рухлядь, в одночасье, вместе с пустыми бутылками, ставшую необходимой самому жалкому обывателю, обитающему в пространстве по имени Россия.
И смеюсь я сам над собой! Но сам себя не слышу.
Глава одиннадцатая
Как-то естественно укоренилось в литературном обиходе и распадающемся общественном сознании, что Рубцова вывели в люди писатели правой ориентации. И, конечно, в первую очередь выходцы из северных краев, земляки поэта. Ныне их можно условно окрестить вологодской мафией. Однако, анализируя публикации поэта и вспоминая его московскую жизнь, приходишь к иным выводам.
Громом среди ясного провинциального неба Вологодчины стали первые выступления Рубцова в центральной печати. Есть тому свидетельство Виктора Коротаева, заслуженного главаря вологодских пиитов тех покойных времен. Рубцов проявился в отчих краях, получив признание в Москве после публикации в авторитетнейших изданиях тех лет: в «Литературной России», «Молодой Гвардии», «Юности», «Октябре».
В неправдоподобную советскую эпоху достаточно было пропечатать один стишок в столице, чтобы стать героем провинциальной сцены. По себе знаю, сколь помогла и обезопасила от уничтожения на некоторое время публикация моих стихов аж в «Правде». Но интересно было бы представить, каков прием был бы устроен Рубцову, явись он, не пропечатавшись в Москве, с потрепанной тетрадкой стихов прямиком в Вологодскую писательскую организацию да прочитав что-нибудь вроде:
Стукнул по карману – не звенит,
Стукнул по другому – не слыхать,
В коммунизм, в безоблачный зенит
Полетели мысли отдыхать.
Но очнусь и выйду за порог,
И пойду на ветер, на откос,
О печали пройденных дорог
Шелестеть остатками волос…
Или поведай безвестный стихослагатель мудрое, как бы шуточное, не без оглядки на литературную жизнь русской провинции стихотворение «О собаках»:
Не могу я видеть без грусти
Ежедневных собачьих драк, —
В этом маленьком захолустье
Поразительно много собак!
Есть мордастые – всякой масти!
Есть поджарые – всех тонов!
Только тронь – разорвут на части
Иль оставят вмиг без штанов.
Говорю о том не для смеху,
Я однажды подумал так:
«Да! Собака – друг человеку
Одному…
А другому – враг…»
Конечно, не разорвали бы на части Рубцова вологодские стихотворцы, но так огрели бы пыльным критическим мешком по голове, что и оглобли б не понадобилось. Запросто могли сразу и навсегда зачислить в литературные придурки – и воспитывать, воспитывать, перевоспитывать. Мне и поныне слышатся угрозные вопли из былого:
– Ты хоть п-п-понимаешь – куда пришел?! В Союз писателей!.. Здесь члены Союза писателей СССР!.. Ты это п-понимаешь?!.. Да как тебе пришло в голову с такими стихами требовать рекомендацию в Литературный институт имени самого Максима Горького?!.
Слава Богу, в отличие от автора этих строк, Рубцов подобного не слыхивал. Хотя – как знать. Никто ничего не знает, но все хотят все знать – и никто не страшится пропасти между знанием и истиной.
Не очень привечал Рубцова в Москве и его высокопоставленный земляк, всесильный редактор журнала «Наш Современник» Сергей Викулов. Что-то не помню объемных публикаций в сем журнале при жизни поэта. Но грех обижаться на Викулова, в этом издании в те годы практически не печатали хороших стихов, как, впрочем, и в нынешние. Естественно, Викулов сам считал себя огромным поэтом, подобно коллеге Твардовскому, а тут какой-то Рубцов, да еще земляк. Хватит Вологодчине и Викулова!.. Ну, разве еще Ольги Фокиной!..
О, бесы ревности и зависти! Как они всепроникающи, как легко овладевают они атеистическими сердцами! Без боя овладевают… И остается лишь тяжело и безутешно вздохнуть и безнадежно понадеяться неведомо на кого.
И еще припоминается мне милейший Александр Алексеевич Михайлов, проректор нашего института, северянин и поклонник Рубцова. Но в те года он был больше поклонником Вознесенского, целую книгу сочинил, превознося до небес антирусское шарлатанство неутомимого певца унитазов и холодильников. Не хотелось бы огульно очернять благороднейшего Александра Алексеевича, ибо я отношусь к нему с неизменным почтением. Но вот случай с Рубцовым, увы, не могу выкинуть из угрюмой, но отчаянно веселой песни о нашем времени.
А дело было совершенно пустячным, совершенно безобидным. Мы проводили поэтический вечер поколений, на который приглашались лучшие выпускники Литинститута.
Дня за три до вечера Александр Алексеевич пригласил меня в свой кабинет и предложил пересмотреть список выступающих, который мы загодя представили в ректорат.
– А что там пересматривать? Нормально все, – недоуменно пожал я плечами.
Александр Алексеевич посуровел и ткнул пальцем в список:
– Вот! Рубцов! Совершенно необязательно!
– Что необязательно, Александр Алексеевич?
– Ну… Выступать ему необязательно… Напьется и оскандалится! Вполне можно обойтись без него…
– Но он же наш лучший поэт! И не собирается напиваться.
– Ну, прям уж лучший! – сердито возразил Михайлов.
Но я стойко отказался вычеркивать Рубцова из списка.
– Учтите, сами будете отвечать! Я категорически против, – сухо отрезал проректор и не подал руки на прощание.
Слава Богу, вечер прошел прекрасно. И Рубцов не подкачал, выступил на ура – и даже после вечера не оскандалился.
Я не сужу почтеннейшего Александра Алексеевича, вспоминая сие, ибо кто знает, как бы я повел себя, окажись в треклятом, продуваемом всеми идеологическими сквозняками проректорском кресле. Может быть, довел бы дело до конца и не допустил бы Рубцова к микрофону.
Оно, конечно, неэкономно в сочинении о Рубцове, безбожно греша краткостью изложения, уделять место второстепенным эпизодам русской литературы. Михайлову и в голову не пришло бы отстранять от выступления Евтушенко или вышеупомянутого Вознесенского. Еще бы – властители дум!..
Думается, данный случай очень характерен для нашей эпохи.
Так называемые шестидесятники – пена на мертвой зыби советской словесности, блескучая грязь подорожная, – были воистину властителями дум «культурного» общества, формировали общественное мнение, да и эту треклятую общественность. Мощные силы стояли за этим лжеромантическим явлением.
За Николаем Рубцовым ничего не стояло, кроме великого таланта. Он был вне общественного «света», вне интеллектуальной «элиты» тех лет. Истинная литература творилась на отшибе советской жизни, как бы на том свете, – и оставалась да и по сию пору остается непостижимой и чужой для нашей безнациональной общественности. И вообще: что это за словечко такое – общественность? А?! Ну, общество – это еще куда ни шло, сообщество – тоже вполне годится. А общественность?! Что-то ублюдочное есть в этом… «Шесть! Шесть! Шесть!..», как бы – чего изволите?!
В общем: шестьсот шестьдесят шесть!..И вспоминаются мне детские годы. Томлюсь поздним осенним вечером в ожидании отца. Зудит над головой черная тарелка. Ревут серебряные МИГи в тяжелом промозглом небе.
Наконец, смолкает рев, а отца все нет и нет. А черный лопух над головой зудит и зудит: «Мировая общественность. Мировая общественность… Осуждает, разоблачает… Клеймит… Одобряет… Широкие слои общественности…» и т. д. и т. п. до полного отупения чувств и разума.
Но – о, счастье! – гремит крыльцо под сапогами, грохает дверь, входит в комнату отец – и сходу вырывает шнур из радиорозетки.