Без сомнения, эти слова относились к нему, он с откровенной неприязнью посмотрел на покупателей. Усатый перехватил его взгляд и толкнул локтем француза. Тот неожиданно перешел на немецкий и спросил:
– Сколько стоят?
– Десять! – с вызовом ответил Гитлер.
– Десять геллеров штука? – уточнил «француз».
– Десять крон за штуку! Оптом отдам все за 120!
– Но почему так дорого?.. За эту вот мазню с ангелочками?.. – изумился «француз».
– Отдам за 120 крон все оптом!.. – срывая голос, яростно выкрикнул Гитлер.
– Не надо, не надо… Спасибо!.. – замахал руками «француз». И самодовольно, как бы в подтверждение какой-то очень правильной мысли, кивнув на Гитлера, что-то забалабонил своим товарищам.
И опять чужеродная словесная невнятица кольнула слух фамилией Достоевский.
Усатый в знак согласия кивнул «французу», но как-то неохотно, угрюмо, будто устал, соскучился соглашаться – и скоро окончательно соскучится.
«О, Господи, когда они от меня отстанут!.. – с ненавистью подумал Гитлер. – Когда эта проклятая явь исчезнет?!.. Бесовская, сновидческая явь! Когда, наконец, придет мой час? Когда я сам буду творить явь и уничтожать сны?!»
И вечная жизнь отозвалась материнским голосом: «Мой Ади! Мой любимый, несчастный Ади! Кто позаботится о тебе?! О Ади, как страшно за тебя!..»
Ему вдруг показалось, что незнакомцы слышат голос матери. Он стиснул в карманах кулаки, почти готовый броситься в драку. Они не имели права слышать ведомое лишь ему одному. Но, однако, несостоявшиеся покупатели уже удалялись. «Француз» стал что-то громко выговаривать еврею, а усатый старательно придерживал шаг, дабы отделиться от спорящих. Приотстал и неожиданно оглянулся. Его усталое небритое лицо словно выросло в размерах. Он улыбнулся, но без снисхождения, без пустой жалости, с сожалением: «Я б купил, да вот помешали…» Гитлер растерянно встретил его взгляд – и против воли согласным кивком отозвался на усталую, понимающую улыбку. Но в тот миг неугомонный «француз» окликнул усатого – и тот не увидел ответного кивка бродяги-торговца.
Внутренние человеческие вибрации на мгновение совпали – и тотчас разъединились, чтобы уже не совпасть никогда.
К полудню погода окончательно испортилась. Снежная морось обложила дома и улицы, назойливо летела в лицо, и напрасно Гитлер пытался укрыть от ветровой метели свой неходовой товар полами пальто. И открытки намокли, и пальто отяжелело от холодной сыри.
Пришлось подобру-поздорову сворачивать бесприбыльную торговлю и идти пить кофе к Пречше.
Он выпил аж три чашки, с жадностью съел две булки с марципаном, с деланным вниманием пустоглазо соглашаясь с проникновенными рассуждениями покровителя о роли избранных в истории, – и даже не стал оспаривать неверную трактовку одного высказывания Ницше.
Как правило, патриоты бедны. Но стоит им малость улучшить свое жизнеобитание, а иной раз совсем улучшить, то они как бы рассеиваются – и, увы, без прежнего злого жара отстаивают свои твердые, но призрачные убеждения.
Забегая вперед, следует отметить: в конце зимы и в первые весенние месяцы художественно-коммерческие дела Гитлера чудесным образом пошли на подъем. И не надо было ждать цветения майской сирени для утешения обездоленности, не надо было лишний раз пересчитывать кроны и геллеры на ночь глядя. Можно было спокойно ложиться спать, не обременяя сознание крохоборной арифметикой. Отпала обязательная дележка с подлюгой Ганишем. Работы Гитлера, как по приказу, без посредников брали евреи-оптовики. Он был буквально завален заказами перед еврейской и католической Пасхой. И даже ревнивый, вредоносный галантерейщик, как бы случайно встретясь, изъявил желание заказать ему несколько видовых акварелей Вены, но получил презрительный отказ.
– Для хороших людей прошу, господин художник… И лично для себя с Розалией… – униженно промямлил старый рогоносец.
Гитлер покривился, но, сменив неприязнь на милость, неопределенно пообещал:
– Где-нибудь в мае… В начале мая… Розалии мое нижайшее почтение!.. И побольше внимания супруге, дорогуша!..
Так же, как бы случайно, встретился профессор из академии искусств, с фальшивой беспамятностью хлопнул себя по лбу и воскликнул:
– Очень рад вас видеть! Куда это вы запропали?! Господин Гитлер, если не ошибаюсь?!.. А не кажется ли вам, милейший юноша, что ваше место в академии занимают другие?.. Ваше законное место! Мне думается, с осени вам пора приступить к занятиям на архитектурном факультете… Вы должны стать выдающимся Ар-хи-тек-то-ром!.. У вас блестящее будущее… И зря, зря вы дуетесь на старика… И специалисты подчас страдают близорукостью… Итак, до осени!..
И жизнерадостный импотент осторожно похлопал Гитлера по плечу, словно боясь, что старое, затертое пальто разойдется по швам и бесформенно осыплется на венскую мостовую.
Неведомые силы будто вихрились вокруг Гитлера, но голос матери по-прежнему хранил его душу от бездонных омутов земного небытия.
Вена словно избыла свою высокомерную ненависть к мечтательному, вздорному неудачнику – и почти готова была одарить его неверной, смертоносной любовью. Но не Гвидо фон Лист, у которого случились большие неприятности, не безродный Пречше стояли за сим преображением жизни. Иные неведомые люди, а может, вовсе и не люди, о коих его покровители знали меньше, чем он. И, в отличие от него, тешились ролью исполнителей и были уверены в успехе, ибо Гитлер с холодной расчетливостью делался все более покладистым. Как-то вяловато разглагольствовал о германском духе, о воле и провидении и не оспаривал сомнительные высказывания Пречше о Вагнере и Ницше.
Как обычно, к себе на окраину Гитлер отправился пешком. Непогожие, пустые улицы неуютно и резко сверкали мокрым булыжником, снежная пелена упорно застилала город. Дрожа от ветрового озноба, он шел в метели. Каждый раз Гитлер старался возвращаться в свое бродяжье прибежище новым путем – с каждым разом его путь был все окольней и окольней.
Он подумал о своем ночном кошмаре, но воображение отказывалось воспроизводить тяжелое видение, а вместо него в сознании возникли лица недавних несостоявшихся покупателей. Сон наяву победил явь во сне – и остался только голос матери. Казалось, не было сна вовсе: он не возвращался лесной дорогой с войны и мать не встречала его… И как-то тускло и горько было на сердце. Но вечность вновь откликнулась материнским голосом:
«Мой Ади!.. Возвращайся, Ади!.. Возвращайся с войны!.. Кто придет ко мне на могилу кроме тебя? Не оставляй меня, мой Ади!..»
Он вслушивался в слова матери, дивясь, что они не отдаются эхом в темных, окраинных улицах, и не знал, что ответить, чем успокоить единственную родную душу, любящую его на том и этом свете. И от избытка чувств, не страшась стороннего слуха, выкрикнул в снежный ветер:
«Я приду к тебе, мама! Я приду! Весной!.. Не беспокойся о своей могиле!.. Я приду!..»
И, словно умиротворившись, мать прошептала напослед: «Не забудь про горячее молоко с медом и маслом… Прошу тебя… Очень прошу…»
Гитлер завернул за угол и чуть не столкнулся с чешским цыганом из приюта. Тот, расстегнув ширинку, посредине улицы мочился на мостовую. Гитлер с омерзением посмотрел на похабного сожителя, но, не прибавляя шага, проследовал мимо. Цыган опорожнялся долго и равнодушно, как лошадь. А Гитлер, запахивая руками воротник пальто, втянув голову в плечи, угрюмо брел навстречу снеговому ветру – и, завидев желтые приютские окна, с облегчением подумал:
«Слава Богу, что они не купили мои открытки… Слава Богу!..»
В начале мая 1913 года Гитлер исчез из Вены, затаив в сердце беспощадную ненависть к чужой, потусторонней воле и безумию, оставив неразделенную любовь махровым персидским сиреням и робким пригородным вишням.
Гремели колеса поезда на Мюнхен. Кровавые отсветы зорь растворялись в белой тяжелой кипени светоносных растений. Но вещие сны и материнский голос летели над обманными, пустоцветными садами Европы и неотступно следовали за скитальцем.
Часть вторая
Глава первая
Короткие июньские ночи всегда в радость бессонному человеку. На знобкой заре цепенеют, замирают в крепких яблоневых завязях слепые черви одиночества – и уходящие, невозвратные мгновения поглощает вечность, как светло-струйная, спокойная река поглощает опадающие росные капли прибрежных растений. А приходящее грядущее, которого осталось не так уж и много, полнится вечностью, как безмолвное, раннее небо свежим, огромным солнцем. И недолгий сон без видений подобен эху в тумане.
В ночь перед парадом Победы Сталин почти не сомкнул глаз. Как всегда перед значительными праздничными событиями, возникали, множились, роились десятки неразрешимых вопросов, порождаемых всеобщей восторженной глупостью и бестолковостью. И надо было не только охолонить пучеголовых, страхожильных энтузиастов, но и приказно призвать к ясному сознанию захмелевших без вина, лавроносных, золотопогонных воителей. Часам к двум все стало на место: последний непокорный вопрос согнулся до земли и обратился точкой – и даже дождевой прогноз не омрачал настроение.
«Летунов жаль… Лишний раз не поблистают крылатыми звездами… Но ничего, потом наверстают в Тушино… Жукову, слава Богу, не на самолете парад принимать, а на белом коне. Хорошо, хоть еще никто не додумался коней звездами разрисовывать… А то б расстарались…» – Сталин посмотрел в смутное окно и улыбнулся, вспомнив тайное донесение о самодеятельности своих железных маршалов. Кого-то из них осенила идея, что принимать парад на белом коне должен непременно он. Всесоюзный коневод Буденный уже присмотрел и готовил к выездке смирного рысака. Пришлось прямо сказать Жукову: стар он для джигитовки… И вообще стар… И не о парадах мысли его, а о…
Сталин устало отвел взгляд от окна, прикрыл ладонью лицо и равнодушно сказал сам себе: «…О смерти его мысли. О смерти… Смерть, где жало твое?! Ад, где твоя победа?!..» Аккуратно выбил в пепельницу остывшую трубку, встал, задернул окно