Черная поземка — страница 19 из 41

Я знаю, что там, внизу. Там день моей смерти.


…двое помятых мародеров ждали нас, крепко-накрепко примотанные к фонарному столбу невообразимым количеством скотча.

Пришлось резать. Не мародеров, разумеется.

Я не запомнил тот момент, когда ракета прилетела в дом, на первом этаже которого располагался магазин. Помню только вой, переходящий в визг, и всё…


Комья пыли колышутся, подергиваются. От них исходит смрад затхлости и тления. Они пахнут как жильцы. Как павильон с рептилиями. Холодно. Почему здесь так холодно? Этот холод не имеет ничего общего с февральскими морозами, с зябкой нетопленой квартирой, с промозглым ноябрем. Другой холод, стылый.

Могильный.


…двое помятых мародеров ждали нас, примотанные к столбу невообразимым количеством скотча. Пришлось резать. Я не запомнил тот момент, когда ракета прилетела в дом…


Когда зимой я впервые прикоснулся к Валерке, подал ему руку, помогая спуститься по разрушенной лестнице, меня накрыло так, как никогда раньше. Я вспомнил день своей смерти, увидел, как наяву. Считайте меня не только мертвым, но и сумасшедшим, а только сейчас я твердо знал: внизу, у основания этой лестницы, царит вечный день смерти Ромки Голосия.


…двое мародеров ждали, примотанные к столбу скотчем. Я не запомнил тот момент, когда…


Что там шуршит? Что шелестит?

Это мародеры рвут ленту, которой примотаны к позорному столбу. Царапают скотч длинными крючковатыми ногтями, освобождаются. Липкие ленты хвостами волочатся за ними. Словно мумии в отслоившихся бинтах, спотыкаясь и хихикая, мародеры поднимаются по ступенькам. Они идут за мной. Я — их законная добыча. Мародеры стащат меня вниз, да. Они, несомненно, сделают это. Примотают к столбу, и будет вечный вой, переходящий в визг, словно дьявол поставил на повтор свой любимый музыкальный трек…

Что-то касается моей руки. Скользит по предплечью. Крик вырывается сам собой. Я кричу — и не слышу себя. Вопль вязнет, глохнет, расточается. Эха нет, отклика нет, ничего нет. Мгла приходит в движение. Сейчас она накроет меня, схватит, обездвижит.

Меня не станет. Я стану мглой.

Пылью. Прахом.

Бесконечной смертью, примотанной к столбу.

Бегу вверх по лестнице. Оступаюсь, карабкаюсь. Шелест чешуи, скрежет хитина, шорох грязного скотча, шлепанье подошв — погоня все ближе. Вой пробками забивает уши. Смрад усиливается, холод грызет кости, облизывает суставы. Сковывает, гирями виснет на ногах. Просит, требует: оглянись!

Нельзя. Нет, нельзя.

Бегу. Кричу.

* * *

Комната.

Крошево обвалившейся штукатурки на полу.

В лучах солнца стеклянные клыки в оконных рамах отблескивали радугой, щедро сыпали по стенам пригоршни веселых зайчиков. Один угодил мне в глаз. Я заморгал и выдохнул.

Получился жалкий всхлип.

Просто комната. Просто разрушенный дом. Снаружи — весна, солнце. Снаружи — война. Нет лестниц, уходящих во тьму, мертвых мародеров, прячущихся во мгле, могильного холода, шелеста чешуи, скрежета хитина…

Вон, птички за окном щебечут.

Я встряхнулся мокрым псом. Сбросил с себя остатки кошмара, поднялся на ноги. Когда это я успел на задницу шлепнуться? Впрочем, не важно. Остатки пережитого ужаса таяли ледяным комом где-то в низу живота. Был бы жив — в штаны бы напрудил.

Они сидели на прежнем месте: жилец и Валера. Нет, два жильца. Мальчишка и мужчина, соединенные трепещущей паутиной. Они были разные — и в то же время одинаковые. Дело не в том, что от обоих тянуло жильцами. Лица? Позы? Не знаю, как сказать…

Два мертвеца.

Ну что, спросил кто-то. Удовлетворил любопытство?!

Паутина дрогнула, натянулась. Я попятился. Жильцы начали подниматься на ноги. Блондин делал это как старательный ученик, который знает, как решить задачу, но все время сомневается. Запишет действие на доске — и застынет с мелко̀м в руке: всё ли правильно? Запишет следующее действие — и снова застынет.

Отлепился спиной от стены. Уперся ладонями в пол. Посидел немного. Подогнул левую ногу. Подогнул правую. Попытался встать. Не получилось. Посидел. Оперся левой рукой о стену. Со второй попытки встал. Постоял, качаясь, ловя шаткое равновесие.

Поймал. Замер.

Валерка вставал плавно, без рывков и пауз — просто очень медленно, держась за стену рукой. Казалось, у него не осталось никаких сил, а вставать все равно надо. Встал. Постоял. Пошел к двери на ватных, подгибающихся ногах. Деревянной походкой блондин двинулся следом. Соединявшие их нити истончились, поблекли, но не исчезли окончательно.

Я вышел из дома вслед за ними.

Они уходили через пустырь, не колыша зеленое море лопухов, не оставляя на нем следа, — ребенок и взрослый. Уходили, уходили, блекли, выцветали, делались зыбкими, прозрачными…

Ушли.

Валерка ушел.

И что теперь?

— Дядя Рома?

Он стоял в дверях подъезда, привалившись к косяку. Измученный, не по-детски осунувшийся. Живой.

Живой!

Ошибка исключалась, но я все-таки принюхался. От парня больше не пахло жильцом. Пахло соленым по̀том и смертельной усталостью, словно он полдня рыл канавы.

— Здо̀рово, что вы здесь. Подвезете?

— Я сегодня без машины. Извини.

— Жалко. Ничего, я на маршрутке доеду.

— Тебя проводить?

— Ага, проводите. Я бы и сам дошел, но вместе лучше.

Я подошел, взял его за руку. Рука была скользкая от пота. Холодная, как у мертвого. Типун мне, дураку, на язык! Как у живого, который долго сидел в стылом подвале и продрог до костей.

В подвале, куда ведет лестница без перил.

Валерка тяжело опирался на мою руку. Едва ноги волочил. Мы молчали. У него, похоже, не осталось сил на разговоры. А мне было страшно. Страшно за Валерку. Страшно, что в очередной раз он может не вернуться. Остаться там, внизу. Уйти вместе с жильцом. Насовсем.

За себя мне тоже было страшно.

Дрожа от озноба, я косился на идущего рядом мальчишку. Кто он такой? Что он такое? Что он делает внизу? Что ждет в конце лестницы? Смерть?

Что-то хуже смерти?

Когда мы добрались до остановки, парень шел уже нормально. Рука потеплела, пот высох. Подъехала маршрутка. Мы распрощались. Я хотел ему сказать, вспомнилось запоздало. Признаться, что следил за ним. Извиниться. Он бы понял.

Почему я этого не сделал?

* * *

Это была самая обыкновенная жиличка.

На вид лет шестидесяти с гаком, очень полная, вся какая-то обвисшая — такими часто бывают малоподвижные сердечницы; она сидела в углу, забившись в промежуток между стеной и старым фортепиано «Украина». Лицо круглое, словно полная луна, щеки похожи на брыли мопса. Глаза закрыты так плотно, словно женщина крепко-накрепко зажмурилась, не желая видеть что-то страшное, и вдруг решила, что это навсегда, что так гораздо лучше. Под глазами синеватые мешки, рыхлый нос в темных прожилках капилляров. Похоже, дама при жизни любила опрокинуть рюмочку.

Пальцы жилички мелко подрагивали. В дрожи чувствовался ритм, сложный и прихотливый, но я, как ни старался, не мог уловить его закономерность.

Я нашел ее в центре города, в конце Мироносицкой — этот район мы зачистили еще прошлой осенью. Меньше всего я ожидал наткнуться здесь на новую работу. Уверен, жиличка появилась недавно, хотя жильцов по городу действительно становилось все меньше и меньше. Права поземка, ей-богу, права, кормовая база для черной заразы сокращалась с каждым днем. В квартире неделю назад вставили новые окна — старые вынесло взрывом, об этом писали в чатах, а соседний дом пострадал так, что власти решили его не восстанавливать. Сейчас здесь жили мать и дочь-подросток, на днях вернувшиеся из Львова, — обе тощенькие, мелкие, похожие на пару собачек чихуахуа.

Сходство усиливал любимец: рыжий карликовый шпиц.

Я встретил их у подъезда. Девочка выглядела замученной, кусала губы, молчала. Даже когда мать обращалась к ней, девочка не произносила ни слова. Только кивала в ответ или отрицательно мотала головой. Песик тоже плелся едва-едва, что вовсе не свойственно для подвижных шпицев, хромал на заднюю левую.

Да, еще этот ритм.

И мать, и дочь левой рукой, не осознавая, что делают, выстукивали у себя на бедре тот ритмический рисунок, природа которого стала мне понятна, как только я поднялся в квартиру, ориентируясь по запаху.

Жиличка, вне сомнений, шла по профилю Наташи, а может, Эсфири Лазаревны. Надо было уйти, как только я ее обнаружил, уйти и сообщить нашим, но я стоял и смотрел, как жиличка барабанит пальцами по воздуху. Стоял, смотрел, а потом протянул к ней руку.

Зачем я это сделал? Хотел прикоснуться?

Никаких внятных объяснений моему поступку не было. Но я протянул руку — и увидел, как пространство между моими пальцами и ее плечом становится плотнее обычного. Когда в воздухе проступили белесые нити паутины, я все-таки убрал руку и с облегчением увидел, что паутина тает.

Валерка, твоя работа? Это от тебя я подхватил эту заразу? Я ведь помню паучьи кружева между тобой и жильцом, которого ты вывел из дома — из жизни! — у меня на глазах. Я помню, и что же я делаю сейчас?

Со дня моей постыдной слежки прошло трое суток. Я ничего не сказал парню, даже словом не заикнулся о том, что видел. Наверное, поэтому я старался не парковаться под его окнами, хотя меня тянуло туда, как неумелого пловца затягивает в водоворот. Я бил руками по черной, как уголь, воде, хрипел, рвался к краю, за край, кипевший бурунами; боролся из последних сил, чувствуя, что силы на исходе.

Нашим я тоже ничего не сказал. Почему? Не знаю. Боялся, наверное. Страх поселился во мне, будто переселенец в чужой, брошенной хозяевами квартире; поселился и съезжать не собирался.

Поземка не объявлялась. Выжидала?

Я вновь протянул руку к жиличке. Дождался того момента, когда паутина вернулась, и не отдернул рукѝ, даже чувствуя подступающее головокружение и понимая, что меня вот-вот накроет.

Страх? Да, страх.