Я вышел из кухни в коридор.
Телевизор кричал мне в спину. Записки кричали мне в спину. «Беги! — кричал кто-то, наверное, здравый смысл. — Беги, дурак, и не возвращайся!» Я не слышал. Не слушал.
Не слушался.
Дверь напротив была открыта нараспашку. За ней начиналась гостиная с декоративным камином. В гостиной тоже орал телевизор — какое-то развлекательное шоу. Это не значило, что в гостиной кто-то есть. Как я уже понял, телевизоры тут вообще не выключались.
Гостиную я оставил на закуску. Двери дальше по коридору, в самом конце — на этот раз плотно закрытые — вели в еще одну комнату. Спальня? Кабинет? Детская?
Спальня, вскоре уверился я.
На громадной старомодной кровати лежала громадная старуха. Смотрела в потолок остановившимся взглядом, время от времени безучастно моргая. Укрытая до пояса байковым одеялом, старуха не шевелилась. Если бы не движение век и слабый хрип еще работающих легких, ее можно было бы счесть мертвой.
Живая. Просто неходячая.
В спальне было прибрано: тяп-ляп, на скорую руку, но все-таки. За старухой ухаживали. Ага, вон и поднос с едой: чашка с остатками жиденького чая, четвертушка булочки, обертка от творожного диетического батончика.
Сиделка? Кто-то из родни?
Я представил, каково ухаживать за лежачей женщиной таких чудовищных габаритов, и ужаснулся. Не знаю, смог бы я ее ворочать, стараясь избавить от пролежней. А перестилать постель? В смысле, смог бы я это делать при жизни?
Как долго длится это угасание? Даже представить страшно. Глядя на старуху, я подумал о том, что минутой раньше и в голову бы не пришло: мне повезло. Лучше так, как я, чем так, как она. В сто раз лучше.
«Я хочу жить».
Да, здесь тоже были записки. На стенах, на подоконнике, на оконном стекле. Были и цветочки с бантиками, но в меньшем количестве, чем на кухне. Я знал, что написано на цветных листках, но на всякий случай проверил.
«Я хочу жить».
Кто их расклеивает? Для кого их расклеивают? Старуха? Для старухи? Я представил, как гора жира, дряблой кожи и атрофировавшихся от долгого лежания мышц всплывает над кроватью, словно аэростат. Хорошо, не всплывает — садится. Каким-то чудом садится, тянется к прикроватной тумбочке, выдвигает верхний ящик. Находит пачку бумаги для записей, карандаш или фломастер, тюбик канцелярского клея… нет, это лишнее, у листков есть клейкий верхний край. Пишет, пишет, пишет. Лицо отекло, оплыло, как мартовский сугроб, ничего не выражает.
Желание жить? Чепуха.
Ходить старуха не в состоянии, значит, она…
Что она? Летает?
Я сказал: представил? Ага, как же! Воображение нарисовало все это одним молниеносным росчерком, содрогнулось и стерло нарисованное ластиком. Представлять дальше оно отказалось наотрез. Как ни крути, получалась картина из фильма ужасов.
А мы где сейчас? Все мы?
Не в фильме ужасов?!
Пахло в спальне скверно. Болезнью, дряхлостью, изношенным телом; кишечными газами, стеклянной «уткой» с остатками мочи, притулившейся под кроватью. Вонь угарного дыма, каким испражняется при насыщении поземка, здесь тоже чувствовалась сильнее. Похоже, черная зараза часто бывает в гостях у старухи.
Ну да, вон сколько корма с нее сыплется!
Перхоть страха и ненависти я у некоторых людей — в смысле, живых людей! — замечал сразу, с первого взгляда. А у других сперва ничего не видел, как было до истории с чужой памятью. Ни перхоти, ни свечения «газовых конфорок». Надо было какое-то время постоять рядом, приглядеться. Притереться, что ли?
Тогда и становилось заметно, вот как сейчас.
Со старухи сыпалось больше, чем с кого бы то ни было. Даже профессор уступал ей в количестве перхоти. Сухой шуршащий снег падал с головы, с давно немытых волос — на подушку, одеяло, кровать, на пол. Там, на полу, уже собрались неопрятные, слабо шевелящиеся кучки. Мне померещилось, что на руках старухи, безвольно лежащих поверх одеяла, словно тряпичные, я успел заметить слабое голубоватое свечение. Если и так, оно сразу погасло, вселив в меня сомнение: а было ли?
«Я хочу жить»?
Старуха хотела совсем другого. Хотела — и все никак не могла осуществить желание. Тянула опостылевшую лямку, коптила воздух, страдала. Кто-то пишет записки, пытаясь пробудить в ней жажду жизни? С какой целью, если эта жизнь — мучение? А главное, зачем тогда вешать записки в кухне, куда старухе ходу нет?!
Пятясь, я вышел из спальни.
— Около часу ночи, — сообщил мне телевизор из кухни, — враг обстрелял город Изюм. Пострадала женщина сорока двух лет. Ее доставили в городскую больницу. Дом потерпевшей был поврежден…
— В этом конкурсе, — откликнулся телевизор из гостиной, — кулинары получат следующие задания. Поджарить семь разноцветных блинчиков за двадцать минут, приготовить мясную пену…
Мясную пену, подумал я. Очень актуально.
— …взбить вилкой майонез за пять минут…
Старуха из спальни стояла посреди гостиной, безвольно свесив руки. Она помолодела лет на двадцать: если там, на кровати, ей было за восемьдесят, то здесь, перед панелью плазменного телевизора, я бы не дал ей больше шестидесяти. В остальном — точная копия: избыточный вес, оплывшее малоподвижное лицо, грязные, собранные в пучок волосы. Домашний халат в пятнах — слишком короткий, кокетливый, не по возрасту.
Дочь, никаких сомнений.
К телевизору женщина стояла боком, не глядя на экран. Слушает? Вряд ли. Если и слушает, то не слышит. По-моему, она вообще не здесь: руки тряпками повисли вдоль тела, голова свесилась на грудь. Почему она стоит? Почему не присядет на диван? Стоять женщине было трудно: на ногах вздулись синие варикозные вены, колени дрожали. И тем не менее она не делала шаг к дивану или стульям, сиротливо окружившим обеденный стол.
Она не может находиться в тишине, понял я. Потому и включила телевизоры везде, где только можно, кроме спальни матери. Ей все равно, что показывают, о чем говорят. Лишь бы не тишина! Иначе она не просто забудет сесть, лечь, пойти в туалет — забудет, как глотать, дышать, одеваться…
«Я хочу жить».
В гостиной тоже висели многочисленные напоминалки. Да, теперь ясно: это не утверждения, это напоминания. Тут никто не хочет жить, вот и приходится талдычить со стен и шкафов: я! хочу!..
Они что, вдвоем тут обитают? Дочь ухаживает за матерью?
Не верю. Дочь и себя-то не обиходит.
— Предлагаем вам рецепт дрожжевого теста на желтках, — сказал телевизор в гостиной. — На нем получаются очень вкусные, сдобные и ароматные булочки…
У ног женщины шевельнулась темная тень. Поглощенный раздумьями, я сразу и не заметил поземки, так тихо — безжизненно! — она лежала. Я не заметил поземки, а она не заметила меня, поглощена чем-то, что целиком забирало все ее внимание.
— Надо коммуницировать, — с издевкой произнес я.
Тщетно. Меня игнорировали.
С дочери тоже сыпалось, как и с матери, — может, чуточку меньше, но перхоть эта была иной. Черного цвета, как поземка, она сыпалась медленно, тягуче, даже не сыпалась, а текла. Оплывала на плечи, струйками расплавленной смолы лилась по рукам на пол. Не знаю, что это было: страх? ненависть? отчаяние?!
Я сказал: на пол? Черные струйки текли с женщины на поземку. Вливались, срастались, переплетались нитями общего ковра. Так отдельные насекомые на подлете вливаются в жужжащий рой. Приглядевшись, я заметил, что на шее женщины, на пальцах, ладонях и запястьях, на ногах, изуродованных варикозом, змеятся черные нити, каждая тоньше волоса.
Такие проросли во мне самом, когда я сказал поземке «да».
— Для опары — продолжал телевизор в гостиной, — в миске соединяем двести миллилитров теплого молока…
— Сегодня до двенадцати ноль-ноль, — отозвался телевизор из кухни, — будет проводиться плановое уничтожение взрывоопасных предметов вблизи села Новая Гусаровка…
Надо коммуницировать? Они прекрасно коммуницировали — живая дочь умирающей матери и черная поземка, февральская тварь, сохранившая себя и в жарком августе. Я не удивился, когда женщина шагнула к дверям, а за ней — хвостом, плащом, голодной тенью! — потянулась поземка. Я только отошел в коридор, уступив им дорогу.
Они шли на банкет.
Я проводил их до спальни. Двери в комнату матери дочь закрывать за собой не стала. В спальне не было телевизора, а дочь нуждалась в постоянных звуках человеческой речи, в музыкальной фразе, служащей заставкой для эпизодов шоу, — в чем угодно, лишь бы не тишина! Того, что доносилось из кухни и гостиной, ей хватало. Не заходя в спальню, я смотрел, как она стоит без движения, уставившись в стену, а поземка жадно поглощает все, что сыплется с беспомощной старухи: вбирает, переваривает, отрыгивает и испражняется угарным дымком. Окно было приоткрыто, часть дыма выходила наружу, отравляя воздух во дворе, часть вдыхали мать и дочь. Мне доставалось слишком мало, чтобы реально угореть, но вполне достаточно, чтобы я кривился от дрянного запаха и боролся с головокружением.
Будь я живым, меня стошнило бы.
Впрочем, задерживаться я не стал. Быстрым шагом вышел во двор, у ворот обернулся, поднял взгляд выше — и увидел его. Того, кто ухаживал за обеими женщинами.
Он тоже открыл окно мансарды, обустроенной под скатом крыши. Мужчина лет сорока, сын и внук — тощий, узкоплечий, сутулый, в трусах и майке, он сидел за складным столом, заткнув уши берушами. Ну да, от здешних телевизоров и оглохнуть недолго! Я видел край экрана включенного ноутбука. Видел, как неестественно вздрагивают плечи мужчины, когда он стучит по клавишам и дергает мышкой. Что он делает? Работает? Тестирует программу? Админит сайт-магазин?
Какая разница?
Я увидел все, что требовалось.
Когда я возвращался к нашим, мне все время представлялся этот мужчина под крышей. Жертва потопа, думал я. Грязная вода поднимается, захлестывает этажи; пытаясь спастись, он карабкается наверх, дышит, пока может, прежде чем захлебнуться. Куда дальше? На крышу? А потоп ширится, вода прибывает, скоро и на крыше не найти спасения…