Черная поземка — страница 33 из 41

— Нет, — тихо сказала за его спиной Маргарита Алексеевна.

И еще раз, громче:

— Нет.

Сын ее не слышал: он диктовал адрес. В гостиной надрывался телевизор. Маргарита Алексеевна вышла из спальни. Я двинулся следом. Черной поземки нигде не было. С женщины по-прежнему сыпалась перхоть, но уже меньше.

Заметно меньше.

Маргарита Алексеевна прошла на кухню. Выключила телевизор, оборвав новости на полуслове.

— Я хочу жить, — сказала она, глядя на записку, прикрепленную к холодильнику. — Я…

Голос ее дрогнул, сорвался. В два быстрых шага она подошла к холодильнику, сорвала записку, сжала в кулаке.

— Я хочу жить, — твердо повторила женщина. — Я. Хочу. Жить.

Я примерил ее слова к себе. И, не дав им времени прирасти, пустить корни в глухую безнадежность, оторвал — резко, рывком, как срывают с раны присохшую повязку. Сжал в кулаке, растер в пыль, пустил по ветру.

Да, я тоже хочу. Очень хочу.

А толку?


Август 2023

История одиннадцатаяТри шага вниз

Гроб стоял на двух табуретах.

В моем детстве так выставляли гробы у подъезда для прощания. Позже эта традиция ушла, а может, я просто перестал ее замечать. Выносили табуреты, ставили гроб — открытый, чтобы все желающие могли подойти, посмотреть на холодные, заострившиеся, уже чужие, нездешние черты покойного, заплакать или попрощаться без слёз.

Помню, одни клали в гроб цветы, пышные розы или скромные ромашки. Тогда я и узнал, что четное число цветов — для мертвых. Другие держали букеты в руках, собираясь поехать на кладбище и положить букет на свежую могилу.

Этот гроб стоял закрытым. Крышку прихватили гвоздями, чтобы не соскользнула. Наверное, тот, кто лежал в гробу, не слишком годился для обозрения. Рядом поставили третий табурет с фотографией в рамке: молодой, не старше тридцати, улыбчивый лейтенант. Лицо, что называется, простецкое, на щеках ямочки.

Край фотографии перечеркивала траурная лента.

Возле табурета с фото стояла женщина в черном платье — вдова. Глаза ее блестели сухо и неестественно. Она не плакала, словно окаменела, кажется, даже не моргала, сделавшись похожей на статую. К ногам вдовы жалась девочка лет трех, боязливо оглядываясь по сторонам. Она явно не понимала, что происходит. Время от времени девочка дергала маму за руку — пойдем, а? — и, не дождавшись реакции, замирала в ожидании.

Завыла сирена воздушной тревоги.

Девочка оживилась:

— Си’ена! Си’ена девает так: у-у-у! У-у-у!

И засмеялась.

Дальше по улице ждал катафалк — старенькая «Газель» с открытыми настежь задними дверями. Для погрузки гроба в салоне были укреплены направляющие рейки. Возле катафалка курил усталый шофер, сбив на затылок панаму цвета хаки.

Еще одна машина стояла напротив кабинета нотариуса, под тополем, который в свое время гладили мы с Наташей. Рядом курили сигарету за сигаретой четверо побратимов в военном однострое, готовые в любой момент по сигналу вдовы или шофера катафалка занести гроб в «Газель».

Народа у подъезда собралось немного. Большинство местных обитателей, кто знавал покойного, уехали из города еще в прошлом году, при первых обстрелах, и, похоже, до сих пор не вернулись. Вынужденные переселенцы из области — эвакуируясь из опасных, ежедневно накрываемых ракетами и артиллерией районов, они брали в аренду опустевшие городские квартиры — стеснялись подойти, попрощаться с чужим для них человеком. Проводить лейтенанта пришли три-четыре старушки, пожилой инвалид на костылях и пара соседок средних лет, подруг Валеркиной мамы. Вечно забываю, как их зовут.

Ага, и Валеркина мама тут — на балконе. Всхлипывает, отсюда слышно. Поэтому, наверное, не спускается. Не хочет, чтобы видели ее слезы.

А Валерка спустился. Глядит, вздыхает.

— Знакомый? — спросил я.

— Витёк, — парень шмыгнул носом. — Сосед с пятого этажа. Под Купянском погиб. Сеньковка какая-то, что ли? Бои там, пишут, лютые…

У ног Валерки сидела сонная Жулька. Зевала, время от времени чесала лапой за ухом. Ее спустили с поводка, но Жулька старалась не отходить далеко от хозяина.

— Какой он тебе Витёк? В два раза тебя старше, небось?

Прозвучало резко, словно упрек.

— Он сам просил, — к счастью, Валерка не обиделся. — Просил, чтобы его так звали: Витёк. На дядю Витю обижался, щелбана давал. Не больно, для вида. В футбол с нами гонял, на воротах стоял. Сабли выносил, разрешал брать.

— Сабли? — не поверил я. — Настоящие?

— Спортивные. У него две сабли было.

— Эспадроны, — вспомнил я.

— Ага. И маски. Учил нас, как надо…

Я завидовал. Черт возьми, как же я завидовал! У меня в детстве не было такого Витька с саблями. И в футбол мы играли сами, без старших. А когда играли старшие, они нас, мелкоту, не брали.

— Ты чего не в школе? — сменил я тему. — Прогуливаешь?

— У меня онлайн. Занятия, в смысле.

— Врешь, я в новостях читал. Школьников с сентября в метро учат, оборудовали для них безопасные помещения. На шестьдесят классов, что ли…

Про уроки в технических помещениях метро писали много. Выкладывали снимки импровизированных классов: столики из пластика, желтые и зеленые, такие же яркие стулья, на стенах — забавные картинки. Напротив входа — стол посолиднее, для учителя. Говорили: убежище, звукоизоляция, поездов практически не слышно. И в случае обстрела — нормально, никто не пострадает, можно не волноваться. Родителям по три раза на день выставляли в интернете памятки: детям с собой давать питательные батончики, бутылку с водой, влажные салфетки. Желательно — одеяло, легкое и теплое. Обязательно — телефон с зарядкой; если есть, положить в рюкзак пауэрбанк.

Да, еще записку в карман: ФИО ребенка и контакты родственников — имена, телефоны, адреса.

— Это для маленьких, — отмахнулся Валерка. — Их надо учить этой… Как ее? А, коммуникации.

Я вздрогнул.

«Надо коммуницировать», — как в ухо прошептали.

— А ты большой?

— Я большой. У меня сейчас украинский язык: конфа по зуму. Чередование предлогов «у» и «в». Я с училкой договорился, я и так все это знаю.

— Точно знаешь?

— Точно.

— А если проверю?

— Да сколько угодно! Мария Петровна в курсе. Отпустила попрощаться…

Мне было без разницы, прогуливает он уроки или нет. Мне было все равно, правильно он чередует предлоги или ошибается. Проверить я его тоже не мог: забыл все, чему учили, забыл начисто, пишу, как придется. Я всего лишь хотел отвлечь парня, перевести разговор на будничную рутину.

Не получилось.

Сейчас все психотерапевты. Все, кроме меня.

Я обнял парня за плечи, понимая, что это тоже плохая идея, и не имея ничего другого про запас. Это было единственное, что я мог сделать; это был единственный живой человек, которого я мог обнять в сложившихся обстоятельствах. Я сделал это — и, наверное, выбрал неудачный момент, потому что чуть не свалился в обморок от потрясения.

Я увидел лестницы. Много лестниц.

* * *

Что-то произошло со мной, когда я прикоснулся к Валерке, а может, не со мной, а с людьми вокруг. Все они — вдова, девочка, побратимы, соседки, шофер катафалка, инвалид, случайные прохожие, водитель пикапа, свернувшего во двор, Валеркина мама — все до единого стояли не на земле, асфальте, тротуаре, балконе. Они стояли на лестницах, каждый на своей. Лестницы уходили вниз, теряясь в хорошо знакомой мне пыльной, мутной, хищно подрагивающей мгле; лестницы убегали вверх, исчезая в жемчужном, опаловом, перламутровом, слабо трепещущем сиянии.

Осыпаясь с людей, перхоть уплотняла мглу, делала ее непроницаемой для стороннего взгляда. Страх, боль, горе, ненависть — как я ни всматривался, не мог ничего разглядеть ниже пяти-шести ступенек. Горение «газовых конфорок» голубоватыми облаками поднималось выше, уплотняло сияние, скрывая от любопытных глаз то, что происходило там. Любовь, дружба, терпение — не знаю, что еще; не понимаю, как это назвать — как ни назови, три-пять ступенек, и зрение отказывало, тонуло в густом блеске.

Если будешь упорствовать, дурачина, сказал мне кто-то, подозрительно похожий на меня самого, ты ослепнешь. Вверх или вниз — если не прекратишь вглядываться, добром это не кончится.

Лестниц становилось все больше. Одна за другой, словно складные, они росли, разворачивались, выбирались из окон и балконов домов, выходили из дверей подъездов, ступенчатыми рощами вырастали на соседних улицах. Они двигались вместе с проезжающими автомобилями, сумасшедшей арматурой тянулись из витрин и крыш магазинов — всюду, где были люди, которых я видел или не видел, были и лестницы.

Сцеплялись. Пересекались. Сходились.

Разбегались.

Вверх и вниз, вверх и вниз. Выше неба, ниже земли.

Безумная ажурная конструкция, где хаос претворялся в порядок, а порядок — в хаос; гигантский карточный домик, где свет соседствовал с темнотой, имея больше сходства, чем различия, — видеть ее было мучением и наслаждением, где разница между первым и вторым стерлась более чем полностью.

Я уже не столько обнимал Валерку за плечи, сколько держался за него, чтобы не упасть.

— Что это? — хрипло выдохнул я.

Он пожал плечами. Я ощутил это движение всем телом.

— Стройка, — ответил он.

— Стройка? Какая стройка?

Он молчал.

— Какая стройка?! Чья, чего?!

— Я не смогу объяснить.

И он добавил с просительной интонацией:

— Дядя Рома, вы только не обижайтесь, ладно?

— Почему? Почему не можешь?!

— Вы не поймете.

— Почему это я не пойму? Ты меня что, за дурака держишь?

— Не обижайтесь, пожалуйста. Ни за кого я вас не держу, я просто объяснить не могу. Мне слов не хватает.

И он повторил со странной, ужаснувшей меня интонацией:

— Мне здесь слов не хватает.

— Здесь? А там? Там хватает?!

Я не знал, что имею в виду. Там — это где?

— Там хватает, — он вздохнул, сгорбился, стал маленьким и несчастным. — Там другие слова. Вы их не поймете. Я и сам-то не все понимаю.