Черная поземка — страница 36 из 41

Нельзя! Неправильно.

Нельзя? Можно. Я хочу.

Нет!

Горящий воздух гаснет с неохотой. Во рту мерзкая кислятина. До чего же трудно ослабить захват! Трудно и противно — как железом по стеклу. Уши рвет пронзительный визг, достает до печенок…

Душить Фитнеса легко. Душить Фитнеса приятно. Совсем другое дело — отпускать.

* * *

— Слышишь меня?! Эй, ты!

Фитнес с трудом фокусирует взгляд. Сложный фокус, понимаю.

— С-с-с… Слышу.

Он сипит, натужно кашляет. Изо рта летят бурые комки.

— Если. Ты. Еще раз…

Слова выходят с усилием, лязгают тугими стальными затворами. Тут, на лестнице, есть другие слова, но здешние мне не даются. Приходится пользоваться теми, что есть в запасе. Вспоминаю их с трудом.

Поймет ли?

— Еще раз. Хоть пальцем.

— Д-да. Да!

— Тронешь. Этого.

— Да! Понял!

— Я. Вернусь. За. Тобой.

— Господи! — рыдает Фитнес. — Господи боже мой!

И безнадежный вопль:

— Ну почему и тут менты?! Почему?!

— Потому, — отвечаю я. — Потому что.

Я не смеюсь. Даже не тянет.

— А это чтоб запомнил. Навсегда.

От души — а что у меня еще есть? — засаживаю Фитнесу кулаком под дых. От удара Фитнес сгибается в три погибели. Его ведет вбок на нетвердых ногах; он идет, идет, удаляется прочь, теряет равновесие.

Проклятье! Лестница! У нее нет перил!

Он уже валился в безвидную шевелящуюся мглу, когда я успел его схватить. Мгновение мы балансировали на краю. Я по плечи окунулся в ничто, царящее между лестницами, там, где не было ступенек, ведущих вверх или вниз, а значит, не было спусков и подъемов, путей и дорог. Можно ли убить человека, спросил я у этой хищной паузы. Можно ли убить насовсем? Стереть ластиком вместе с его лестницей? Растворить без остатка, как труп в кислоте, чью-то жизнь, судьбу, душу? Так, чтобы не осталось вообще ничего, ни следа, ни памяти?

Можно, ответило ничто. Не держи его, толкни. Отдай мне.

И будет так.

Я заломил Фитнесу руку за спину, как делал с задержанными, когда не было возможности надеть наручники, и погнал по ступенькам обратно. Чистые рефлексы. Они у меня еще оставались. Простые, знакомые действия. Наверное, они меня и спасли.

Спасли нас обоих.

* * *

Лестница. Обычная, бетонная. Пыль на ступеньках.

Перила. Окурок под дверью.

Пластиковая крышечка от кока-колы.

Фитнес.

Он сидел на полу рядом с Валеркой: не человек, а оплывший огарок свечи. Лицо Фитнеса блестело от пота. Тело била мелкая дрожь. На штанах расплылось мокрое пятно.

Резко пахло мочой.

— Гля! Толян обоссался!

Гаваец заржал молодым жеребцом. Подельники Фитнеса были без сумок; Бугай только рюкзак скинуть не успел.

— Ты чё, замочил его?

— Живой, — буркнул Бугай. — Нам только жмура не хватало.

— Телефон!

Гаваец наклонился за Валеркиным айфоном.

— Не тронь!!!

От крика Фитнеса у меня заложило уши. Гаваец дернулся и едва не сверзился этажом ниже.

— Сдурел?!

— Он нас сфоткал, — пояснил Бугай.

— Похрен! Валим!

— Телефон, — упрямо повторил Гаваец.

Фитнес вскочил с небывалой прытью и врезал Гавайцу по роже. Того отбросило на ступеньки, и он с размаху сел на задницу.

— Ах ты падла…

— Валим отсюда! Быстро!!!

Задребезжали уцелевшие стекла.

Бугай внял. Ухватившись за перила, он перемахнул через злого, как сто чертей, Гавайца и ломанулся вниз, громко топоча. Гаваец плюнул с досады, рывком поднялся и без возражений последовал за приятелем. Фитнес искоса глянул на Валерку, содрогнулся и сгинул вместе с подельниками.

Я склонился над парнем. Тронул за плечо:

— Валер, ты как?

Валерка застонал. Шевельнулся — как-то сразу весь: руки, ноги, губы. Выглядело это жутко: части тела двигались вразнобой, сами по себе.

— Валер, ну ты как?

Он открыл глаза. Зажмурился, словно от яркого света. Снова застонал.

— Голова…

— Болит?

— Ага. И кружится.

— Тошнит?

— Немного.

Сотрясение, к доктору не ходи.

— Дядь Ром, а где эти…

— Сбежали.

С улицы донесся звук отъезжающего автомобиля.

— Встать можешь? — спросил я.

— Попробую…

— Айфон только подбери.

Он зашарил взглядом, нашел айфон, поднял.

— Надо же, — удивился парень, — целый!

— Да уж целей тебя будет! Все, подъем.

Я помог ему встать на ноги. Валерку шатало, как пьяного. Он оперся на меня, и мы начали спускаться к выходу из подъезда. К сентябрьскому солнцу, блеклому небу, палым листьям и горькому аромату осени.

— Красиво, — сказал Валерка, когда мы вышли наружу.

Ему было трудно говорить, трудно и больно. Речь звучала невнятно, гундосо, как из глубокого колодца. Разбитый нос заложило, саднила губа. Я знал, как оно бывает. В своей жизни — в своей настоящей жизни — я достаточно получал по морде, и не только в детстве.

— Красиво, — согласился я. — Слов нет.

— Слов всегда не хватает, — он вздохнул. — Ни здесь, ни там.

— Где — там?

— Ну, выше или ниже. Вы знаете где. И здесь тоже. Слов не хватает, иначе стройка давно бы закончилась. А так…

Я не понял, о чем он, но уточнять не стал.

— Тебе надо умыться, — сказал я. — Придешь таким домой, мама в обморок упадет.

— Надо, — согласился Валерка.

И мы пошли искать, где бы ему умыться. К счастью, на углу соседнего дома прямо из стены торчал кран. И вентиль не слишком заржавел, крутнулся как миленький.


Сентябрь 2023

История двенадцатаяТри шага вверх

— Ромка! Друг!

Дядя Миша привстал из-за стола:

— Дай я тебя расцелую!

И расцеловал.

Я еле вырвался. Будь я живой, он бы меня задушил.

— Ромка! Так мы теперь что?

Дядя Миша все не мог успокоиться. Раскраснелся, глаза горят, язык за словами не поспевает. Как соточку на грудь принял, честное слово! Я даже уловил исходящий от него резкий запах спиртного, хотя знал, что дядя Миша не пил ничего крепче чая. Ну, тут уж память моя расстаралась, подкинула из архива запашок. А то я пьяных не нюхал!

— Так мы теперь можем, да? Мы можем?!

— Ну можем, — буркнул я.

Радости, охватившей дядю Мишу, я не испытывал.

И тут я увидел глаза. Сияющие глаза всех наших. Наташа, Тамара Петровна, Эсфирь Лазаревна — они смотрели на меня с восторгом и надеждой. Никогда еще женщины не смотрели на меня так. Да и мужчины тоже, если мерить дядей Мишей.

Только что я закончил рассказ о нашем конфликте с Фитнесом. В третий, между прочим, раз. Воры, Валерка, айфон, удар, кровь из разбитого носа, из разбитого рта, ярость, равной которой я не знал; лестница, одна на двоих, чужая лестница, лестница живого, а не жильца; воспитательный процесс, еще один удар, на этот раз мой, хищное, вечно голодное ничто, ждущее там, где край ступенек без перил обрывался в пропасть…

Единственное, что я опустил, боясь даже вспоминать об этом, — копоть, смола, сладость, странные, нечеловеческие чувства и ощущения, упавшие на меня, как лавина на туристический лагерь в горах, и едва не похоронившие под собой навсегда.

Нет, не хочу. Не могу.

Не буду.

Когда я рассказал все в первый раз, на меня принялись орать. Скомкал, кричали они, упустил самое интересное, из тебя рассказчик — как из дерьма пуля, давай подробности, заново, с самого начала, чего мнешься…

Я дал на бис. А что было делать? Потом дал еще разок, под занавес, не все подряд, а самые ударные эпизоды. И вот, получите и распишитесь:

«Ромка! Друг!..»

Чем дольше я говорил, тем тяжелее становилось у меня на душе. Нет, не тяжелее, это неправильное слово. Сложнее? Смурнее?! С этими словами вечно проблемы. Я знал, что поступил правильно; я знал, что так поступать нельзя; я знал, что, если ситуация повторится, я поступлю точно так же. Я только не знал, как оно уживается во мне — безумный, колючий клубок противоречий.

— Ты чего? — удивился дядя Миша.

Похоже, выражение моего лица сказало ему больше, чем мне бы хотелось.

— Ромка, да ты молоток! Орел! Пацана спас, этому говнюку накидал — будь здоров! Он теперь по ночам в постель ссаться будет…

— Михаил Яковлевич прав, — перебила его Эсфирь Лазаревна. — Я не в смысле постели. Я в том смысле, что раз вы смогли, Роман, то и мы впоследствии сможем. Не с жильцами — с живыми. Вмешаться, спасти, наказать, выручить. Сделать что-то настоящее!

Чашка в ее руках дребезжала, краем стучала о блюдце. У хозяйки дома дрожали руки. Лицо старухи не выражало каких-то особых эмоций, но руки выдавали волнение, охватившее Эсфирь Лазаревну.

Старуха? Это я так сказал про нее? Ну хорошо, не сказал — подумал, и все равно… Происходящее нравилось мне все меньше. Сам я себе и вовсе не нравился.

— Мы меняемся, Роман. Вы меняетесь первым, уж не знаю почему, но и мы следуем за вами. Значит, мы на очереди. Как вы сказали: выход на чужую лестницу?

— И не всегда я первый, — огрызнулся я, не понимая, откуда взялось мое раздражение. — С чужой памятью Наташа была первой. Ну, когда мы дерево гладили, мороженое доедали… Я был вторым.

— Нечего меня попрекать! — взвилась Наташа. — Ну, первая. Что мне теперь, каяться каждый день?

Извиняющимся жестом я поднял руки. Проехали, мол, забыли. Наташа фыркнула и отвернулась: кажется, мои извинения приняты не были. Да и жест был, честно говоря, так себе. Словно в драку готовился кинуться, ей-богу.

— Новых жильцов для нас практически нет, — Эсфирь Лазаревна сделала вид, что не заметила ни Наташиной обиды, ни моего агрессивного отступления. — То ли прячутся лучше, то ли еще что, только мы сидим без работы. Чай этот… видеть его не могу! Ни видеть, ни пить. А так…

Новая работа, звучало в ее словах. Не знаю еще какая, только новая, и мы ее найдем. Выгрызем, из-под земли выкопаем!

Чашка встала на блюдце. Дребезжание прекратилось.

— Я работаю, — вот хотел же я промолчать, правда, хотел — и не смог. Сегодня все были на нервах, кто от радости, кто от раздражения. — Лично я работаю, как подорванный. Мотаюсь по городу, вынюхиваю. Не человек, а нос на колесах! Я же не виноват, что они все попрятались?! Или кончились, не знаю…