Рекомендую медикаменты, вот список.
«Была счастлива, — повторила ухо-горло-нос с таким видом, будто не слышала этих объяснений. — В подвале. Сейчас? Сейчас нет. Вокруг такое творится, не до счастья…»
Заплатила за визит, взяла рецепты и ушла.
— Я была уверена, — сказала Эсфирь Лазаревна. — Уверена, что это не последний ее визит.
— Жиличка, — кивнула Наташа.
— Живая, — уточнила Тамара Петровна. — Живая жиличка.
Я забарабанил пальцами по столу. А я-то, дурень, мотаюсь, ищу мертвых!
— Не совсем так, — возразила Эсфирь Лазаревна. — В какой-то степени вы правы, но эта женщина уже, считай, больше года живет фактически полноценной жизнью. Она просто страдает по временам, когда была…
— Жиличкой, — повторила Наташа.
— Да. Хочет стать ею снова, но борется с этим желанием. Иначе не пришла бы к врачу. Так вот, я сразу поняла…
— Поземка, — перебил я ее. — Вы видели там поземку?
— Нет, Роман. Перхоть видела, да. Страх видела, боль. Свет тоже видела. Черной поземки в кабинете не было, не сомневайтесь. Похоже, она так и не научилась без посторонней помощи питаться живыми. Или гуляла в другом месте, не знаю. Так вот, я поняла…
Эсфирь Лазаревна сразу поняла, что ухо-горло-нос — не единичный случай. Действительно, вскоре на прием явился мужчина лет сорока, ходячее противоречие: лицо вечного мальчика и копна вьющихся седых волос. Ему все время хотелось выпить, желательно пива, в чем он сразу же признался врачу. Еще ему хотелось в метро, где он в прошлом году провел около четырех месяцев, прячась от обстрелов.
В метро он был счастлив.
«Почему, доктор? Я вспоминаю и понимаю: да, был счастлив. А сейчас несчастлив. Как же так?»
Консультация? Седой внимательно выслушал врача. Медикаменты? Рецепты он, не глядя, сунул в карман. Расплатился за визит и ушел, чтобы вернуться неделю спустя. Вернулась и ухо-горло-нос.
Они все время возвращались.
— Я хотела помочь, — Эсфирь Лазаревна замолчала, чтобы не расплакаться. И продолжила, вернув самообладание: — Я так хотела им помочь. Я видела лишь один способ…
Ухо-горло-нос жила на Рымарской. Эсфирь Лазаревна проводила ее домой и, оставшись с женщиной наедине, выдернула ее на лестницу. Да, выдернула, как я когда-то поступил с Фитнесом. Мне тогда помогла ярость, Эсфири Лазаревне помогло милосердие.
— Я подняла ее вверх на две ступеньки. Она не хотела идти, сопротивлялась. Так бывает, пациенты сопротивляются лечению. Мне пришлось ее тащить. На третьей ступеньке стало ясно, что еще один шаг, и пациентка умрет.
Я кивнул. Да, на чужой лестнице мы быстро понимаем, что значит лишний шаг для живого.
Краешком сознания я отметил, что в деталях воспринимаю всю нашу компанию — что говорим, как выглядим, хмуримся или улыбаемся, — но почти не воспринимаю комнату, где мы находимся. Цвет и рельеф обоев, рисунок на блюдце, блеск стекол буфета — если я сосредоточивался на этом, я всё видел и фиксировал, но стоило мне сменить, что называется, фокус внимания, как наша бригада оставалась, вся до мельчайших подробностей, а окружающее пространство размывалось, блекло, утрачивало не столько вид, сколько смысл. Мы словно были на сцене, где рабочие прямо во время спектакля, не обращая внимания на актеров, играющих свои роли, закрывали мешковиной декорации, готовя их для длительного хранения.
Не знаю, как объяснить.
— Я решила, что этого хватит. Я подняла ее туда, где светлее, показала ей свет. Надежду, перспективу. Она кричала, но все-таки видела. Мне трудно все это объяснить, не хватает слов.
— Там другие слова, — сказал я. — Здесь они звучат иначе. Лучше и не пытайтесь.
Эсфирь Лазаревна отпила чаю.
— Короче, мы вернулись. Когда мы покинули лестницу, она перестала меня видеть. Я немножко постояла рядом, убедилась, что все в порядке, и ушла.
— И что? — жадно спросила Наташа. — Что дальше?
— Тяжелая депрессия, — еле слышно произнесла Эсфирь Лазаревна. — Тяжелейшая. У седого — тоже.
— У седого? — я встал. — Вы и его выдернули на лестницу? Его тоже?!
— Я хотела помочь, — пробормотала хозяйка квартиры. — Я очень хотела. Ведь надо же было что-то делать?!
— Вылечила, значит? — дядя Миша внезапно засмеялся. Смех его был похож на рыдание. — Так вылечила, что хоть в гроб ложись? Ну, Фира, ну, умница! А я своего убил. Не седого, нет. Своего убил, жильца. Убил, закопал и надпись написал. Всё, с концами, и следа не сыщешь.
— Жильца? — не понял я.
— Ага. Я его нашел, я его и убил. Ромка, лучше б ты его нашел…
За каким чертом дядю Мишу понесло в центр, на перекресток Театрального переулка и Садовой, он не объяснил. Вспомнил мельком про автомастерскую, куда решил заглянуть по старой памяти, и на этом все объяснения кончились.
Высотный дом, сказал дядя Миша. Желтый такой, красивый.
Жильца он не вынюхал — высмотрел. Жилец, по словам дяди Миши, внаглую маячил в окне третьего этажа, частично скрытый неизвестным агрегатом, стоявшим на подоконнике. То, что это жилец, а не кто-то другой, сомнений не возникло.
— Ромка, ты за кого меня держишь? У меня глаз наметанный…
Я кивнул и успокоился. Значит, не вынюхал, то есть жильцом не пахло, а если пахло, то исчезающе слабо, иначе дядя Миша с такого расстояния тоже учуял бы. Возможно, это был жилец наподобие того волонтера в красной бейсболке, который не мог съехать на обочину со своей бесконечной дороги. Не знаю, не уверен. И что у этого было вместо дороги, тоже не знаю. Какая разница?
Главное, могу себя не винить.
Когда дядя Миша поднялся в квартиру, где, кроме жильца, на тот момент больше никого не было, он еще раз отметил, что запаха практически нет. Агрегат на подоконнике оказался старинной пишущей машинкой «Ундервуд», и жилец самозабвенно стучал по клавишам. Бумагу в машинку не зарядили, что жильца, лысого, как колено, старика в очках с толстенными линзами, ни капли не смущало. Был он старым не только по возрасту, в котором ушел из жизни. Он был старым и как жилец: похоже, очкастый сидел здесь чуть ли не с первых месяцев вторжения, не двигаясь с места и тираня пишмашинку.
— Работа, Ромка! Я чуть не рехнулся на радостях: работа!
Работа не сложилась. Все потуги дяди Миши выпроводить жильца лопнули, как воздушный шарик от прикосновения иглы. Старик не слышал, не реагировал на уговоры, не отзывался. Стук клавиш бесил дядю Мишу, он попытался оттащить жильца от «Ундервуда», рассчитывая, что лишенный привычного дела жилец станет более чутким к внешнему воздействию, — и не смог. Несмотря на преклонный возраст, старик оказался чертовски упрямым.
Тут дядя Миша и сорвался. Сделал шаг, вышел на чужую лестницу и бегом, как молодой, побежал вниз, в тайный последний подвал — туда, где прятался жилец, суть его одинокая.
— В самую мякотку, Ромашечка! В логово! Ведь ради благого дела, а?
Уговоры кончились. Разъяренный дядя Миша просто ухватил старика за шкирку и, не спрашивая согласия, не интересуясь желаниями, поволок по ступенькам вверх, из темноты к сиянию. Жилец сопротивлялся, упирался, истошно вопил. Левой рукой он вцепился в свою сраную машинку — не оторвешь! — и волочил «Ундервуд» за собой, но дяде Мише хватало здоровья тащить старого черта хоть с машинкой, хоть без.
— И вытащил бы! Ей-богу, вытащил бы! Занесло дурака на повороте…
Тяжеленный «Ундервуд» по инерции вылетел за пределы лестницы. Отпустить груз старик и не подумал, и оба они — жилец и допотопная пишмашинка — сверзились мимо ступенек, в хищно пульсирующее ничто.
— Чуть за ними не полетел, Фира! Еле успел пальцы разжать…
Можно ли убить человека, вспомнил я свой вопрос, обращенный к ничему, хищной паузе между лестницами. Убить насовсем? Стереть ластиком вместе с его лестницей? Так, чтобы не осталось ни следа, ни памяти?
Можно, ответило мне ничто. Не держи, толкни. Отдай мне.
И будет так.
— Фира, Ромка! Что там пальцы? Лестница рассыпалась, понимаете?
Я понимал.
— Наташа! Томочка! Я в последний момент соскочил.
— Куда? — спросила оторопелая Наташа. — Куда соскочил?
— Сюда, к нам. Пропал бы пропадом, клянусь…
Он тоже говорил с ничем, понял я. Спрашивал, и ничто ответило.
— Перхоть ел? — напрямик спросил я, не заботясь тем, обидится дядя Миша или нет. — Пепел?
— Сам перхоть ешь! — вызверился он на меня. — Идиота кусок! Ну, свет ел, немножко.
— Какой еще свет?
— Голубенький такой. Капельку попробовал, не больше. Он сам впитывался, я не виноват!
Дядя Миша осекся, подавился невысказанным. Дошло наконец, подумал я. Доехало, как до жирафа. Во время рассказа дядя Миша ни разу не пожалел о старике с «Ундервудом», рухнувшем в голодное ничто. Погибший дважды жилец был не человеком, заслуживающим сочувствия, он был помехой, дураком, безмозглым и глухим кретином, равнодушным к благому, понимаешь, делу, и вот — из-за него дядя Миша чуть не полетел кубарем с лестницы, соскочил в последний момент, чудом успел…
— Голубенького чуток, — дрожащим голосом повторил дядя Миша, вряд ли понимая, что говорит. — Смолы еще, сладкой…
Смолы, значит. И голубенького света.
Я встал из-за стола.
— Роман, вы куда? — забеспокоилась Эсфирь Лазаревна. — Мы вас и не видим совсем…
— Покатаюсь, — буркнул я. — Засиделся.
«"Я вижу все", — новая стрит-арт работа Гамлета появилась на центральной улице города. Местом художник выбрал витрину, разгромленную взрывом и забитую деревоплитами. Прототипом стал реальный военнослужащий Тарас, который сейчас воюет на востоке страны…»
И баритон из смартфона, словно и не было Безумного Чаепития с его исповедями, словно я и не выходил из машины:
— Не пожалуешься маме, не отправишься в погоню,
Горе павшим и спасенным, режет бритва, хлещет плеть,
Меж притихшими домами, между завтра и сегодня
Мчится черная поземка — ни уняться, ни взлететь…