Однажды девочка привела с собой высокого джентльмена в синем фраке, с толстой золотой цепью на жилете. Они оба долго глядели на Приста, и девочка о чем-то горячо просила высокого джентльмена.
Вскоре после того как они ушли, к нам на нижнюю палубу явился боцман. Он направился прямо к маме.
– Дочке одного из пассажиров приглянулся твой кот, – обратился он к ней. – Она желает его купить. Во сколько ты его оцениваешь?
– Кот непродажный, сэр, – отвечала она. – Это наш друг, а мы друзей не продаем. К тому же, он принадлежит не мне, а моей девочке.
Я тотчас же схватила Приста на руки. Мне смутно чудилась какая-то опасность.
– Продай кота, девочка, – обратился ко мне боцман. – Получишь за него много денег, купишь себе конфет, игрушек, ленточек…
Но я только крепче прижала к себе кота и ничего не ответила. Боцман пожал плечами и ушел. Он приходил еще несколько раз и все уговаривал маму продать Приста, предлагая много долларов.
– Глупая ты женщина, ведь на эти деньги ты сможешь устроиться в Нью-Йорке, – убеждал он маму. – А девчонка твоя ничего не узнает. Мы возьмем кота, когда она уснет.
Но мама с негодованием отвечала ему, что она не станет обманывать своего ребенка.
– Ну хорошо, – пробормотал сквозь зубы боцман. – Не хочешь добром, так мы устроим иначе!
Он больше не приходил.
На другой день пароход наш остановился у большого портового города. Грузчики с криками потащили на берег тюки табака и хлопка. Пассажиры с багажом спешили сойти на сушу.
Я увидела белую девочку в шелковом платье, которую сводил по трапу высокий джентльмен. Девочка весело смеялась и все оглядывалась на пароход. В руках у нее было что-то большое, завернутое в плед. Носильщики несли за ними их чемоданы.
Я была так поглощена зрелищем порта, суетой и беготней грузчиков, что позабыла об всем на свете. И только когда пароход отчалил от берега и вышел в открытый океан, я вдруг спохватилась, что не вижу Приста.
Я облазила всю нижнюю палубу, забралась даже в трюм, заглядывала под ящики и тюки с товаром, звала самыми ласковыми именами – кот бесследно исчез.
Тогда мы с мамой бросились к боцману.
– Почем я знаю, где ваша тварь! – сказал нам этот грубый человек. – Может, ей надоело у черномазых, захотелось к белым хозяевам…
И он принялся хохотать над нашим горем. Я вспомнила завернутый в плед сверток, который несла девочка, и мне все стало понятно: белые люди просто-напросто украли нашего Приста. Мы были негры – и с нами можно было не стесняться.
Тоскливо было у нас на душе, когда мы прибыли в Нью-Йорк. По улицам стремился поток угрюмых, неразговорчивых людей.
– Что-нибудь случилось? – спросила я маму.
– Нет, здесь всегда такая спешка, – отвечала она.
Нас приютили у себя Робинсоны. Это была знакомая нам негритянская семья. Я чувствовала себя потерянной в этом большом городе и от волнения первые дни молчала и отказывалась выходить на улицу.
Нью-Йорк в те годы был совсем не похож на то, чем он стал сейчас.
Не было еще ни электричества, ни радио, ни телефона, ни световых реклам, ни подземки, ни автомобилей…
На этом месте ребята не выдержали:
– Что вы говорите, бабушка?! Как же вы жили тогда?
Бабушка засмеялась.
– А так и жили: ездили на омнибусах, запряженных парой лошадей, а чаще ходили пешком. Улицы были довольно узкие, освещались керосиновыми фонарями. Печи в домах топили углем, и каждую неделю приходили черные трубочисты очищать трубы от сажи. Поезда были смешные, с низкими паровозами, из которых торчала высокая труба. Тогда не было ни Великого Белого Пути, ни небоскребов и самый высокий дом принадлежал конторе Смита; в нем было шесть этажей, и он считался гигантом.
Мама Джен сейчас же принялась искать работу. Но с ребенком ее никто не брал.
– Отдай девчонку в приют, тогда я возьму тебя к себе, – сказал ей владелец салуна, маленького трактирчика.
Ему нужна была служанка. И мама со слезами отдала меня в приют для цветных детей.
– Простите, не здесь ли живет учительница Аткинс? – произнес гнусавый голос.
Посыльный в форменной фуражке стоял на цементной дорожке и растерянно оглядывался по сторонам.
– Здесь, – отвечала бабушка, – это моя невестка. А что вам угодно, мистер?
– У меня к ней поручение от директора школы, – отвечал посыльный. – Директор требует ее немедленно к себе.
– Ее сейчас нет дома, но, как только она вернется, я передам ей, – сказала бабушка.
– Только помните, директор сказал: явиться немедленно, – внушительно повторил посыльный и ушел.
Не успел он повернуть за бензиновую колонку, как миссис Аткинс появилась во дворе.
– Хорошо, что ты пришла, Флора, – встретила ее бабушка и тотчас же передала ей слова посыльного.
Учительница пожала плечами, брови ее нахмурились:
– Не знаю, что ему нужно от меня. Немедленно?…
И она, не снимая шляпы, отправилась к директору. А бабушка между тем продолжала рассказ.
В ПРИЮТЕ ДЛЯ ЦВЕТНЫХ
… «Благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас».
«Ударившему тебя по щеке подставь и другую».
Я с удивлением глядела на голые стены, увешанные такими изречениями. Я была боевая девочка, и мне казалось диким подставлять другую щеку тому, кто тебя ударил. «Ого, пусть только попробует кто-нибудь напасть на меня, уж я сумею дать сдачи!» – думала я про себя.
– Это из евангелия, – объяснил мне приютский мальчик негр. – Ведь наш приют основан богатыми квакерами [5]. Квакеры ужасные ханжи и хотят, чтобы мы наизусть заучили все евангелие и всю библию.
Скучно и гадко показалось мне в приюте. Каждое утро нас будил пронзительный звонок.
– Стройся в пары! – кричал надзиратель. Мы становились по росту. Я ходила в паре с маленькой мулаткой Евой. Она была сирота, ее никто не навещал по воскресеньям, и надзиратель обращался с ней особенно грубо: он знал, что Еве некому пожаловаться. На девочках были надеты одинаковые уродливые платья в черную и синюю клетку. Мальчики были в таких же блузах и длинных серых панталонах.
Мы чинно шли в столовую, заранее зная, что нас ждет овсянка. На обед тоже была овсянка, только немножко сдобренная маслом. Но и утренний завтрак и обед щедро приправлялись молитвой. Надзиратель говорил:
– Дежурный, сегодня мы читаем библию.
И маленькая Ева, которая дежурила, робким голосом лепетала псалмы Давида. Перед обедом опять команда:
– На молитву!
Мы стояли руки по швам, пока надзиратель читал «Отче наш». В воскресенье мы заучивали молитвы в воскресной школе. Мы хором повторяли библейские тексты и старались кричать как можно громче. От этого дребезжали стекла в окнах – дз… зж… Нам это нравилось, и мы прямо надрывались от крика.
– Довольно, довольно! Тише! – кричал наконец учитель, затыкая уши.
В приюте мы сами мыли полы, и надзиратель проверял, чисто ли мы всё выскребли.
– Плохо работаешь, Салли, – сказал он мне однажды. – Такую негритянку никто не захочет взять в прислуги.
Ему и в голову не приходило, что негры могут быть чем-нибудь, кроме слуг.
Директор приюта был белый. У него была дочка – прилизанная и красноглазая, похожая на белую мышь, тихоня и ябеда. Я ее терпеть не могла и показывала ей язык, а она плакала и жаловалась отцу. Однажды у тихони пропал бантик из косы. Искали бантик, искали и нашли в углу двора изрезанные кусочки шелка. Тихоня указала на меня:
– Это она стащила и изрезала. Она всегда мне язык показывает.
Директор долго бил меня по пальцам, а потом запер в карцер. Я была не виновата и решилась скорее умереть, чем закричать от боли. Руки у меня были в кровоподтеках, но я молчала. Это взбесило директора:
– Ага! Ты не хочешь просить прощения? Ты гордая? Ну так посиди в карцере, гордячка!
И меня на три дня посадили в карцер на хлеб и воду.
Пока я сидела в карцере, злая девчонка перерыла все мои пожитки и забрала себе те немногие вещицы, которые я особенно любила. Но я не посмела жаловаться директору на его дочь: я была уверена, что за это меня снова накажут.
Однажды, когда я, по обыкновению, заучивала один из псалмов Давида, к нам в класс вбежал мальчишка, служивший у салунщика на побегушках.
– Мать тебя зовет, иди скорей, а то она вот-вот протянет ноги! – поспешно крикнул он мне и умчался.
Я добежала до салуна и, задыхаясь от бега, взобралась по лестнице на чердак, где была каморка мамы.
Мама лежала совсем тихо, высоко вскинув голову на подушке. Глаза ее были закрыты, пальцы нетерпеливо бегали по одеялу. Возле нее никого не было. Салунщик и его мальчишка боялись умирающих.
– Мамочка, мама! Я здесь, с тобой! – закричала я, но мама только пошевелила губами.
Я прижала ухо к самому ее рту.
– Шарф… – донесся до меня еле слышный шепот, – красный…
Я догадалась, о чем просит мама. В самом заветном углу ее сундучка лежал завернутый в чистый платок красный шарф отца. С той ночи в Харперс-Ферри он был нашей самой драгоценной реликвией [6], и мама свято хранила эту память о Джиме Бэнбоу.
Я вынула шарф и вложила его маме в руки. Но она продолжала что-то шептать.
– Положи… его… со мной, когда я умру, – с трудом произнесла она.
Я молча кивнула: слезы душили меня.
Мама Джен умерла на рассвете. Ее похоронили на бедном негритянском кладбище, и салунщик ворчал, что похороны обошлись ему слишком дорого. Красный шарф отца также покоился в могиле: я повязала его маме на руку.
В тот же день я вернулась в приют. Теперь я, была совсем одна на свете. Надзиратель мог безнаказанно обижать меня, как и Еву, – за меня некому было заступиться.
НЕГРИТЯНСКИЙ «РАЙ»
В приюте нас держали до пятнадцати лет, а потом устраивали на работу. Маленькую мулатку Еву послали работать на ферму, и в первый же день ей косилкой отрезало палец.