Наконец, растроганный своей преданностью колхозу «Наш путь», он умилился еще больше, принялся уверять сына, что при помощи колхозов строится «будущий социализм для потомства» и он, Сергей Камарь, это отлично, много лучше других сознает, не погонится за выгодой в товариществе «Красный луч» и готов на любые невзгоды ради него — «родного сыночка — будущего потомства».
Он настоял, чтобы сын, прозябший на утренней росе, выпил глоток-другой из его, отцовской, недопитой бутылки. Ему казалось, что сын непременно простудится, если не выпьет.
— Пей, не брезгуй, согреешься от простуды, прошу ж я тебя, — нетерпеливо восклицал он, тряся сына за плечи, пока тот в нерешимости держал обеими руками бутылку.
Это пьянство Сергея Камаря продолжалось, но теперь он уже не колобродил по селу, а пил без огласки там же на выгоне вместе с сыном и с новыми дружками, с Вяхолем и Каревым.
Кончилось тем, что однажды они проспали скот, стадо ворвалось в мак и, выбирая траву, так опустошило все пятьдесят гектаров, что казалось, по полю прошел пожар.
Ворон-Воронок вызвал из города какую-то комиссию, составил акт о гибели законтрактованного урожая мака по причинам, не зависящим от товарищества «Красный луч». Вследствие этого контрактационные деньги оставались у товарищества, а на колхоз он, Ворон-Воронок, подал иск в суд.
Пустынкин, не долежав срока в больнице, немедленно приехал в Казачий хутор. Он пытался уговорить Ворона-Воронка возвратить иск, так как колхоз неминуемо развалится от этого удара.
Ворон-Воронок запальчиво кричал на него, обвиняя в заступничестве за вредителей, в котором, он, Ворон-Воронок, признавал не партийную линию, а явный оппортунизм, и грозил Пустынкину контрольной комиссией. Иван Федорович тоже разгорячился, назвал его бесчувственной скотиной и ушел. Но вскоре опять вернулся и снова, с поддельным дружелюбием, принялся уговаривать покончить миром. Он нарочно сел рядом с Вороном-Воронком, старался улыбаться и часто похлопывал ладонью по его коленкам.
— Ведь вы же не в убытке, Михаил Иванович, — говорил он, превозмогая обидное сознание своего унижения. — Ей богу, не в убытке. Ведь главная работа над маком не началась. Надрезать головки, соскабливать сок, корни… все впереди. Ведь только посев и семена. Сами же вы жаловались, что вся середина полосы пустая. Потом вы семьдесят пять процентов получили, страховку получите, да у вас бешеная прибыль. А мы на будущий год все отработаем вам… Как, Михаил Иванович?
Ворон-Воронок, показывая, что он возмущен, волнуется, но терпеливо сдерживает себя, решительно поднялся, как только окончил Иван Федорович.
— Товарищ Пустынкин, — крикнул он, — не знаю, стоит ли уж вас называть «товарищ»… — он помедлил, потом еще более грозно, но тише, назвал: — гражданин Пустынкин, вы меня успокаиваете тем, что я невольно, по вине разложившихся колхозников, фактически обокрал два государственных учреждения: здравотдел и госстрах. На суде я заявлю об этом, гражданин Пустынкин.
Иван Федорович, не поднимаясь, положил руки себе на колени и в упор смотрел на стоящего перед ним Ворона-Воронка. Когда тот кончил, Пустынкин вскочил так быстро, точно бы подпрыгнул.
— Черт с вами, гражданин Воронов! — озлобленно крикнул он и выбежал из его избы.
На улице он заметил какую-то суматоху, услышал крики: народ бежал к реке, откуда доносились истерические бабьи вопли.
Оказалось, Сергей Камарь запутав себе ноги и руки двумя связанными вместе оборотями, бросился в реку. Но его заметили, выволокли из воды и, распутав набухшие узлы веревочных поводьев, едва откачали.
Вскоре все успокоились, но ненадолго. К Пустынкину пришел сынишка Сергея Камаря. Ивану Федоровичу бросилось в глаза испуганное и чем-то озабоченное лицо парнишки: оно было точно такое же, с каким он прибежал к Пустынкину, когда Иён-дурачок рубанул топором спящего Ефима.
Иван Федорович несколько раз заговаривал с ним, пытался проникнуть в его тревогу. Но парнишка упорно молчал, хотя видно было, что он что-то хочет сказать и боится. Смутно предчувствуя, что тревога парнишки имеет какое-то отношение к случившейся беде, он отозвал в сторонку своего сына и велел ему разузнать, в чем дело. Мишка уговорил паренька сходить с ним к Мишке Скворцу, а после они втроем пойдут «проезжать» рысака.
Парнишка ушел быстро, но сесть на дрожки проехаться отказался и опять вернулся к Ивану Федоровичу.
Оба Мишки поехали одни. На улице было много народу, еще не совсем успокоившегося после попытки Сергея Камаря утопиться. Теперь всеобщее внимание привлек рыжий рысак. Радуясь движению, он игриво взмахивал головой, плавно, и ни капельки не горячась, выбрасывал ноги, и казалось, он прислушивался к расчетливому топоту своих копыт и понимал завистливые восторги людей, следивших за ним.
На краю села, у гати, Мишка повернул жеребца обратно. Поднимаясь на взгорок, рысак на бегу вдруг высоко вскинул голову, насторожился и ревниво заржал, обнажая красную и знойную мякоть ноздрей. Послышались возгласы и крики. Навстречу ему летел карий Воронок, запряженный в легкие дрожки, на которых сидел Михаил Иванович Воронов.
— Обгоняться выехал, — крикнул Мишка Скворец. — Давай нальем ему!
— На черта он нам сдался, — отозвался Мишка Пустынкин, чувствуя, однако, что ему передается и овладевает им внезапное волнение приятеля и ревнивая настороженность рысака. Однако тотчас же у Мишки созрело решение сдержать себя и показать мужикам свою солидность секретаря комсомольской ячейки, которому не по плечу пустой, никому не нужный азарт.
Ворон-Воронок, встретившись с ними, осадил своего жеребца, в одно мгновение повернул за ними вслед и, выравниваясь с их дрожками, зло и вызывающе крикнул:
— Погоним, ай, комсомол!
Пустынкин Мишка нарочно натянул вожжи и, желая показать, что он вовсе не замечает его, как бы рассеянно глянул в его сторону.
Один миг — и Мишка преобразился. Не глазами, а слепым, безотчетным чутьем увидел он врага. Беспощадного, непримиримого врага. Впоследствии Мишка уверял, что он, никогда в жизни не видевший ни офицера, ни белогвардейца, на этот раз увидел настоящую офицерскую морду, искаженную злорадством.
— Слезь, Скворец! — крикнул он.
Приятель спрыгнул с дрожек, и тут же оба рысака рванулись вперед. Некоторое время жеребцы злобно косились друг на друга, то и дело сбивались в галоп, беспокойно вскидывая головы и тем самым нарушая главнейшее в беге — правильное дыхание. Но вскоре оба они успокоились, напряженно вытянули вперед головы, не боясь друг друга, сомкнулись и дружно понеслись, точно бы к ним вместо озлобленного соперничества вернулось мирное спортивное чувство. Люди толпой высыпали ближе к дороге, крича каждый свое:
— До сарая!.. До сарая и обратно гони!.. Намой колхозу! Намой!.. Мишка, не сдай!.. Наша!.. Наша!.. До сарая.
Ничего не понимая в езде и не управляясь с нахлынувшей злобой, Мишка на секундочку сообразил, что, кажется, по правилам бегов лучше вначале сдержать и сберечь силы рысака и взять у финиша.
Но рядом летел Ворон-Воронок — теперь Мишка уже не видел его лица, — стегал своего жеребца вожжой, как делают извозчики, и, не переставая, взвизгивал:
— Гады!.. Хамы!.. Гады!.. Хамы!..
Смутно Мишка сообразил, что оскорбление это относится к нему, к Мишке Скворцу, ко всей ячейке, ко всему колхозу, ко всем коммунистам.
Решив сдерживать рысака, он тотчас же, невольно подражая противнику, тоже принялся колотить вожжами своего рысака.
Оба рысака вновь сбились в галоп, опять воинственно оглядели друг друга, невольно замедляя бег.
Казалось, что они вот-вот остановятся и, взвившись на дыбы, сцепятся зубами…
Иван Федорович по виду вновь вернувшегося к нему паренька понял, что сын ничего от него не добился.
Он сидел с ним, всячески задабривая его и стараясь вызвать на разговор.
Начавшаяся гонка и крики помешали ему. Выскочивши на улицу, он забежал наперед, на дорогу, — рысаки еще были далеко перед ним, — поднял руки вверх и закричал на сына:
— Стой, дьяволенок!.. Я тебе!..
Но тут же, казалось, и он, подобно сыну, понял и «увидел» то, что зажгло и озлобило Мишку.
Рысаки приближались, он опустил руки, отбежал в сторону и крикнул сыну, что есть мочи:
— Не стегай, дурак! Не давай галопом…
Жеребцы пронеслись мимо него. Ворон-Воронок был ближе к нему, и Иван Федорович ясно расслышал сквозь общие крики и гул его озлобленный визг:
— …Гады!.. Хамы!..
Теперь он понял, почему сын стегает рысака и почему, видимо разглядев и узнав отца, Мишка принялся хлестать его ожесточеннее, несмотря на отцовские крики.
Не отдавая себе отчета, он побежал вслед за промчавшимися рысаками, к пожарному сараю. Бинты соскочили у него с головы на шею и болтались, как белый хомут.
— А-а… так?.. Так?.. — бессвязно шептал он.
Толпа, бежавшая туда же, как на пожар, подхватила его с собой, и он затерялся в ней…
Был в толпе третий человек, который «увидел» и понял то, что «увидели» и поняли отец и сын Пустынкины.
Подбегая к пожарному сараю, Иван Федорович почувствовал, что кто-то сзади, снизу тянет его, пытаясь остановить. Он уже разглядел в толпе и Ворона-Воронка, теперь уже с другим, улыбающимся лицом, и неподвижный взгляд сына — взгляд, который называют стеклянным, устремленный на противника.
Люди спорили около них, бранились, угрожали друг другу, запальчиво крича:
— Наш!.. Ваш?.. Дожидайся, не ваш, а наш! Ан, наш! Нет, наш!..
Тот, кто пытался остановить Ивана Федоровича, видимо, окончательно был выведен из себя этим общим азартом. Он решительно уцепился Пустынкину за пояс рубахи и, казалось, повис на нем.
— Дядь Вань! Дядь Вань! — услышал Иван Федорович знакомый и некогда поразивший его вопль.
Он остановился и круто повернулся к парнишке Сергея Камаря. И опять, как тогда, сообщая о ранении Ефима, парнишка, взвизгивая и перебиваясь всхлипыванием, завопил:
— Дядь Вань, они это загнали. Папашка храпел, и меня напоили. Думали, я сплю, а меня блевать мутит. А мне совестно от них, я себе рот затыкаю да траву незаметно грызу. Вот так. Они пошли загонять. А меня мутит и мутит… Я все помню, а не могу… Дядя Ваня!.. — визгнул он еще раз.