Черная шаль — страница 23 из 44

Держался Егор очень странно, все заметили его молчаливость и то, что в разговоре он старался стать подальше от собеседника и часто прятал глаза. Особенно заметили мужики его новую привычку расставлять ноги в походке, а, кстати, то обстоятельство, что фамилию свою Егор произносил теперь по-иному. Раньше «Гусе́нков» он выговаривал с ударением на «е», а теперь тихо и виновато ударял на «о» — «Гусенко́в», точно от прежнего простого и крепкого «Гусе́нков» ничего не осталось. Одно было ясно: Егор что-то скрывал.

Вскоре мужики решили, что Егор всю войну просидел где-нибудь в «тылах», на хорошем жалованье, а теперь прикидывался сиротинкой, чтоб его не раскулачили.

«Вот выждет затишья и капиталами тряхнет», — рассуждали мужики. А среди баб сложилось убеждение, что Егор за границей заразился дурной болезнью и от этого корячит ноги. Это мнение подтверждалось еще тем, что жена Егора вернулась было к нему, но вскоре опять ушла к отцу.

Когда слухи обо всех этих подозрениях дошли до Егора, он внезапно запил. Пил беспробудно, мертвецки; в одиночестве, не жалея себя, глушил он и водку, и вонючий самогон из большой алюминиевой, сделанной из головки снаряда кружки и не напивался допьяна…

Но вскоре по приезде Ивана Федоровича Пустынкина Егоров секрет раскрылся: бледным утренним рассветом Егор возвращался домой и неожиданно запел:

Д-ых и ты д-доля, м-моя д-доля… —

на этом он резко обрывался, а пройдя шагов тридцать, вздыхал и опять затягивал:

Д-ых и ты д-доля, м-моя д-доля…

Никто не помнил, чтобы Егор когда-нибудь пел, поэтому мужики, стараясь не показываться, украдкой присматривались и прислушивались к нему. В то же утро по селу разнесли удивительную весть, будто Егор при походке скрипит, как хорошо проделанная кожа. Только теперь мужики поняли, что с Егором на войне случилась какая-то непоправимая беда. А они его заподозрили в тыловом мародерстве.

Собравшись вечером у сгоревшей церкви, мужики послали за Егором рассыльного. Когда рассыльный разыскал его у шинкарки и позвал, Егор, сумрачно нагнувшись над алюминиевой кружкой, которую всюду носил с собой, обидчиво спросил:

— На что это я им понадобился?

Рассыльному показалось, что голос его прозвучал так проницающе, что, растерявшись, он бахнул напрямик:

— Говорят, вообще скрипишь ты при походке.

Егор поднял голову, виновато поглядел на посыльного и спросил печально:

— Скриплю, говоришь? — и, помолчав, добавил так же тихо: — это вот с хмелем позабыл суставы смазать.

Но тут же, словно спохватившись, что уж поздно скрывать, он поднялся и так грохнул алюминиевой кружкой по столу, что солдатский патрон, припаянный к ней вместо ручки, остался у него в кулаке, а кружка отскочила.

— Скриплю, скриплю!.. Обрадовались, ферфлюхтеры швейны, — завопил он, — нна, смотри, отчего скриплю. Смотри! Обрадовались?! Скриплю…

Он распахнул пиджак и, расстегнув штаны, спустил их вниз.


Запыхавшийся рассыльный прибежал к мужикам и, путаясь, рассказал, что у Егора ноги сделаны из полувала, с никелевыми пряжками в суставах. Передохнув, он крикнул:

— На операции ему отрезали «все»! В общем и баба ему в аккурат не нужна. Вот те и нажился в тылах!

Мужики молчали. Лишь один молодой, горячий парень крикнул:

— Граждане, посочувствовать ему из сельского фонда и в колхоз привлечь.

Мужики послали за председателем сельсовета и за кузнецом. Когда Петран пришел и узнал, в чем дело, он разразился самой неистовой матерщиной на шинкарок, спаивающих Егора.

— Я им покажу!.. Они у меня понюхают!.. Сгною! До смерти сгною в арестантке!

Председателя не застали дома, а когда ему рассказали обо всем, он самолично навестил инвалида.

Егор сидел на полу — нет, не сидел, а словно бы он торчал на полу на своих отрезанных по самое основание култышках — и керосином смазывал протезы. Рядом с ним валялась вдребезги разбитая баночка с какой-то густой, как вазелин, мазью. Видимо, в припадке гнева Егор грохнул ее оземь.

Председатель с молчаливым любопытством рассматривал протезы. Потом нагнулся, пощупал толстые ремни и буркнул как бы про себя:

— Эка чересседелок добрый какой вышел бы, — а у Егора спросил: — керосином-то к чему мажешь? От гасу хуже скрипеть должен товар. Пересыхает.

Егор подпрыгнул на своих культяпках и, запрокинув голову, крикнул, впиваясь обозленным взглядом председателю в лицо.

— А, может, я и мажу, чтобы скрипело. А вы обрадовались? — и вдруг, не выдержав, он мелко и зло захихикал, — ферфлюхтеры швейны, обрадовались… Человека обезножили, а они обрадовались…

Крутясь на култышках, он обводил избу мутным, пьяным взглядом, точно бы здесь было много мужиков, и бранился, путая немецкую и русскую ругань. Потом он упал на пол и затих. Из-под засученных его штанин председатель разглядел красновато-сизые обрезы. На операции кожу с отрезанных ног стянули в трубочку, как кисет, и хохолок заткнули в выдолбленное отверстие кости.

Егор по-прежнему лежал а, председатель плотнее укрепился на скамейке и сказал, стараясь быть ласковым.

— Особо-то, Егор, зачем убиваться тебе? У нас без тебя, как уж известно, перемены во власти на нашу сторону большие вышли. Ноне всякие, так обезуродованные люди от власти пользуются разной скоской и на помощи живут, — тут председатель встал и потрогал Егора за плечо, пытаясь его поднять.

Но Егор дернул плечом, отталкивая его руку. Председатель отошел к двери и добавил:

— Хозяйство твое, к примеру, в обязательном порядке должно быть оборудовано сызнова на пособии от власти.

Егор не поднимался; зная, что председатель глядит на его обрезанные ноги, он пошевелил ими, как ходят. Председатель еще решительнее заявил:

— Слышишь ты, Егор? Слезами делу не поможешь. Ты о хозяйстве хлопочи больше. Хозяйством укрепляйся. Хозяйство, оно больше душевное укрепление сделать может. Или в колхоз просись. В хорошее время там, конечно, еще обеспечней.


Несколько дней Егор удерживался в миролюбивом равновесии и даже бросил пьянствовать. Но закутил опять, стал придирчив, зол, часто клянчил и быстро всем надоел. Назло односельцам он скинул протезы, а на обрубки ног надел большие подшитые валенки, у которых обрезал голенища, и ползал у всех на глазах, стараясь попасть в грязь, в золу, насыпанную на дороге, или соскользнуть с гати в канаву и там вопить о помощи.

Полюбил он приползать на колхозные собрания и бранился со всеми, кто начинал говорить, особенно донимая Пустынкина.

— Вам можно, Иван Федорович, — невпопад кричал он снизу, с пола. — Хабен зи руки и ноги и прочее у вас не повреждено. А за что я пострадал? За что, заген зи мир, за что?

— Егор, миллионы пострадали ни за что, — пытался урезонить его Пустынкин, — ни за что, Егор! За чужое сальное брюхо. Оставили нам наследство. Оставили, чертова проказа!

Но Егора ничто не убеждало. Как-то после собрания на него набросился кузнец Петран и крепко отругал:

— Егор! Чертова гузыня, — бранился кузнец, — не поймешь, что ты нам в наследство остался! В наследство, говорю тебе русским языком!

После этой острастки Егор опять бросил пить, надел протезы и опустился в какое-то тихое раздумье. Кузнец открыто похвалил его за то, что он остепенился. Тогда Егор явился к Петрану начисто побритый, причесанный, в своей синей, только что выглаженной паре и потребовал, чтоб ему раза два-три в неделю, по вечерам, давали колхозного рыжего рысака проехаться по полю.

— Хоть одно утешение доставьте, Петран Михайлович, — умолял он кузнеца. — Их хабе кейн фус. Что же мне делать? Прокачусь, хоть на минуту забуду про ноги. Чем я подсуден, Петран Михайлович? А рысака проминать аух надо…

Ничего дурного Петран в этом не нашел и обещал поговорить с правлением колхоза.


Не воспротивилось и правление колхоза утешить безысходность инвалида; рысака ему запрягли, пригрозив, однако, что если Егор взмылит жеребца, то больше он его не увидит.

Странное желание прокатиться на рысаке возникло у Егора не самостоятельно. Затею эту он заимствовал у бывшего своего хозяина в Германии: невысокий, светловолосый и гладкий немец-хозяин, каждый вечер выезжая на лошадке в ближайшую рощицу, и не подозревал, какую зависть вызывал он у своего русского работника, — Егор работал у него на мельнице за гроши, главным образом из-за харчей.

Когда унялся дневной жар, Егор отъехал от колхозного двора, сопровождаемый предупреждением не взмылить рысака. На краю села его задержали четверо мужиков и спросили, почему он не колхозник, а катается на колхозном рысаке. Егор воодушевленно рассказал им обо всем, расхваливая кузнеца, Пустынкина, особенно учителя, который сразу же стал отстаивать просьбу Егора относительно рысака, и наконец всех колхозников и весь колхоз.

— В колхозе все будут жить зер гут, — заключительно сказал он и тронул нетерпеливого рысака.

Тогда Сергей Совенков, ближайший сочувственник сбежавшего Алеши Руля, братка, как звали его мужики, крикнул ему вслед:

— Агитировать за колхоз подрядился. Врешь, братка, с култышками ты и рысаком не утешишься.

Егор оглянулся, задержал было рысака, но жеребец вырвал вожжи и быстро помчал его, вытягивая стройную шею и чуть-чуть косясь назад. Когда он вынес в поле, Егор принялся погонять, сбил с рыси в галоп. Рессоры в тележке были жесткие, страшно трясли и замучили инвалида вконец. Он задержал жеребца и поехал шагом, приглядываясь ко всему, что его окружало, и как бы пытался постигнуть то мало ему понятное, что увлекало его хозяина на ежедневные прогулки в рощицу.

Светлый, безоблачный вечер золотил созревшие колосья, усики горели, как блестки, — это к хорошей ведренной осени, к позднему севу; тогда полетит множество кипенно-белой паутины — к дождливому затяжному ноябрю. Скот до декабря будет бродить по полям.

— Корм сэкономят осенью, — проговорил Егор и остановил жеребца.

Но вдруг он забеспокоился и, обернувшись назад к селу, громко крикнул, как бы обращаясь к Сергею Совенкову: