Черная шаль — страница 28 из 44

дь особую красоту, а за свое же уединение, которое находил там.

Последние два вечера отсюда Пустынкин слышал едва уловимые, но очень знакомые певучие звуки, напоминающие «жалейку».

Впоследствии так оно и оказалось. На «жалейке» наигрывал слепой Андрюша-гармонист. Иван Федорович же вначале предполагал, что звуки эти рассыпает флейта, пристегнутая к голубю покойной Плетневой: тихие и далекие, родились они и, едва взлетев, умолкали в горестном осеннем закате. Так что мотив нельзя было разобрать, а звуки слышно.

В этом укромном уголке думалось легко и печально, по-осеннему: увядает природа, и жизнь летит — не остановить. Эту печаль Ивана Федоровича и заметил одноглазый охотник Балака. Он, видимо, давно проследил за Пустынкиным, заподозрил его одинокие часы и, как он был уверен, накрыл Ивана Федоровича своим сложным, запутанным допросом. Накрыл, как перепела сетью.

— Вам печалиться, кажись, недопустимо, Иван Федорович? — спросил Балака, упорно задерживая взгляд Пустынкина на своем единственном немигающем глазе.

Пришел он сюда, за реку, глушить рыбу «бомбами» своего изобретения: в крепкие пивные бутылки он насыпал негашеной извести, закупоривал, а сквозь пробку прогонял трубочку из гусиного пера. Через такую трубочку в бутылку, брошенную на дно, просачивалась вода, и взрыв грохал сам собой. Еще с вечера Балака засыпал в заводях конопляной мякины. Ошалевшая рыба сплывалась в такие заводи так густо, что после взрыва получалось месиво.

Особенно в тенистых местах, где водилось до пропасти угрей-бесав. Оглушенные взрывом, эти бесавы, похожие на темных змей, покрывали всю поверхность воды, и Балака выцеживал их решетом, привязанным на жердь.

Решето это, две бутыли-бомбы и небольшой мешочек с конопляной мякиной принес с собой Балака и теперь.

— Социализм достраиваете? — говорил Балака спокойно, стараясь внушить Пустынкину свое превосходство.

Иван Федорович молчал. Балака положил на землю решето, а мешочек с конопляной мякиной поставил так, чтобы он опирался о его ногу.

— Прислушиваетесь? — говорил он, собираясь закурить.

Пустынкин, видимо, не желая, чтоб Балака задержался, отрезал напрямик:

— Ты, Балака, чистейший подкулачник. Ты понимаешь это, Балака?

Балака тотчас же спрятал кисет, вскинул на плечо мешочек, поднял решето. Но уходить он не собирался, а только сразу же распалился. Пустынкина даже поразила эта внезапная горячность Балаки, после того как раньше этот одноглазый охотник на то же оскорбление ответил тупым равнодушием.

— Слышал уж! — прикрикнул он. — Нового что скажете, Иван Федорович?

— Ничего, Балака, нового. Все по-старому — подкулачник. Это, знаешь, такой номер людей, как раз противный. Под чужим хвостом живет как раз! Вот и все новое, Балака.

— На клички вы ловки. Вы Олех вспашите! — крикнул Балака, запутываясь в своих же сетях, которыми собирался накрыть Пустынкина.

— Вспашем, Балака, — спокойно ответил Пустынкин, хотя сам он вовсе не верил в то время, что колхозу удастся запахать выгон и посадить сад.

— На сходке языком о планах. К этому вы ловки: ла-ла-ла. По плану мы… ла-ла-ла! — кричал Балака.

— Еще, — сказал Пустынкин, снова поражаясь нежданной щепетильности кривоглазого охотника.

— И этого хватит с вас. Не угрызете!

— Угрызем, Балака, — улыбаясь, говорил Пустынкин.

Балака принялся ругаться, грозил Пустынкину судом за оскорбление, упирая на свою «нейтральность», которой придавал особое значение.

А Иван Федорович всякий раз, когда Балака особенно разгорался, твердил одно и то же:

— Угрызем, Балака.

Он в споре сразу же уяснил, что Балаку необычайно пронимает это упрямое однообразие и тона и слов.

— Угрызем, Балака.

А когда Балака, выведенный из себя, убежал от Пустынкина, Иван Федорович вдруг подумал, что лучше, пожалуй, не раздражать мужиков своей попыткой поднять выгон, не завязывать спорного узла, а выждать и что-нибудь придумать.

— Угрызем, Балака, — машинально проговорил он, вновь прислушиваясь, стараясь схватить эти удивительно знакомые, тихие звуки таинственной «жалейки».

Но их не было, и от напряжения в ушах тонко-тонко звенело.

Недалеко за кустами грохнуло подряд два Балакиных взрыва, и тут же Иван Федорович увидел и Балаку, шагавшего по бугру с явным намерением обойти и не встретиться с Пустынкиным.

Одноглазый охотник «бомбы» свои бросил вовсе не там, где хотел, в заводи, прозванной «Утопленником», где еще вчера насыпал конопляной мякины.

Рыбу в этот раз он тоже не стал собирать.

Потом Мишка Скворец придумал «сложение лошадиных сил»: к трактору в добавление пристегнуть тридцать живых лошадей цугом, по паре, итого — пятьдесят сил.

Пустынкин и кузнец вначале отвергли этот проект, но мужики своими насмешками вывели их из терпения. Про колхоз после этой неудачи сложили даже песню. Так как выгон Олех пахали под огород и сад, то мужики и пели:

Во саду ли, в огороде

Колхоз картошку роет,

Молодые колхозяты

Ходют, собирают,

Наварил колхоз похлебки

Никто не хлебает…

Первым уступил Мишке Скворцу кузнец, а после согласился и Пустынкин попробовать.

Лошадей прицепили, как указывал Мишка, и вначале дело пошло на лад. Но плуг оказался легким, и, когда вонзились в мелкий дубовый коряжник, щека заднего лемеха треснула. Кузнец быстро ее сварил, тронули опять, но лемех на месте трещины выщербился углом.

Появился какой-то сутяжный задор между мужиками и колхозом. Мужики втайне были уверены, что колхозники в конце концов вспашут выгон каким-то еще не известным никому образом, а колхозники боялись, что их затея так и окончится конфузом.

— Вспашем! — все же упорствовали они, как только речь заходила о выгоне.

— Вспахали, чем махали, — отвечали мужики.

Встречая Пустынкина, они советовали:

— Доламывайте уж лемеха, Иван Федорович. Сталь, говорят, в них хороша на огнива. Кузнец всему селу по огниву сделает. Прикуривай — не хочу. Спичкам опять же экономия.

Вскоре, однако, насмешки со стороны мужиков прекратились, так как всем уж было очевидно, что Пустынкин с кузнецом и сами не рады своей затее.

Зато среди колхозников появилось даже враждебное отношение к трактору. А над трактористом, робким и застенчивым парнем, явно издевались, наградив его прозвищем Рачья шейка.

За выдумку — сложить лошадиные силы — кузнец нападал на Мишку Скворца, но нападал не в личном присутствии Мишки, а допекал его отца Егора.

— Изобретатель, зуда посовная, — ворчал кузнец в присутствии Егора.

Отец не выдержал и горько пожаловался сыну.

Ущемленный Мишка Скворец полез на рожон и на заседании комсомольской ячейки добился постановления «план по вспашке выгона под сад выполнить в этом году во что бы то ни стало».

Среди мужиков опять появились насмешки, а колхозники снова насторожились.

Вот тогда-то и произошло событие, которое поразило всех казачинцев: Балака открыто выступил за колхоз и напрямик заявил, что Олех будет вспахан.

В этот же день он привез в кузницу огромную железную плиту в дюйм толщиной и убедил кузнеца, что все дело в прочности плуга. Если выковать здоровый лемех из этой плиты и приклепать его к железной балке, то дело пойдет. Кузнец, зараженный неожиданным поворотом Балаки, принялся за плуг с таким азартом, что по ночам на все село стонала наковальня под его ударами… оказалось потом, что Петран умышленно ковал по ночам, — мужики удивленно говорили друг другу:

— Вот черт!..

Когда огромный, в метр высотой плуг выволокли из кузницы наружу, мужики собрались к нему осмотреть.

Кузнец с притворным равнодушием уверял всех, что он умеет железо перекалить в сталь. В доказательство он откусывал короткую, со спичку, соломку, густо плевал на синий отлив лемеха, клал соломинку на слюни и осторожно отводил ее пальцем в сторону, потом отпускал.

Соломка поворачивалась на прежнее место сама собой, как стрелка компаса.

Петран заверял, что так соломка может вертеться только на стальных изделиях очень высокого качества.

— Угораздило же черта своротить такой… — вполголоса замечали мужики, покидая кузницу.

Пахоту назначили на праздничный день, объявив этот день «днем урожая».

Теперь все сразу почему-то решили, что Олех, извечно заросший бурьяном и мелким коряжистым кустарником, отжил навсегда.


Уж не первую борозду доходила эта странная упряжка трактора и лошадей. Тяжелый плуг устойчиво держался в меже, глубоко, по самую раму, вонзившись в землю.

Кузнец неотступно следовал за плугом. Как главный мастер, он часто покрикивал верховым, которые управляли лошадьми, или приказывал им и трактористу остановиться и тогда что-то делал с плугом, стучал или пробовал ключом гайки, как будто только он один понимал и вовремя усматривал какой-то недочет.

К реке, у крутого берега, выгон снижался, так что на обратном пути, на бугор, плуг продвигался очень тяжело: лошади рвали, качаясь от натуги, а трактор, тащившийся за ними, начинал оглушительно выть и буксовать.

Мужики, всем селом собравшиеся на выгон, наблюдали за пахотой с серьезным и суровым сочувствием трудности этой необычайной работы.

Некоторые из них послали ребятишек за своими лошадьми и предложили Пустынкину пристегнуть в помощь.

Иван Федорович этому обстоятельству придал особое значение. В этом он усматривал победу колхоза над мужиками.

— Лошадей? — радостно спросил он, — Давай, ей-богу, давай! Бугор вот трудно.

Несчастье случилось в самый досадный момент, когда все были уверены, что целина ляжет пластами под сокрушительной тяжестью Петранова плуга.

Иван Федорович опасался еще на первой борозде, когда поворачивали лошадей, а потом поворачивался и трактор и шел в косом положении вдоль обрыва. Он хотел было взгорок оставить непаханым. Но вгорячах это опасение забылось. В несчастном случае виноваты, пожалуй, лошади, только что пристегнутые и не привыкшие к треску трактора. На повороте они столпились, спутали всю упряжку, потом все сразу рванули.