Исторические торговые связи Марселя с Левантом и Малой Азией сделали город естественной мишенью для любых болезней, приходящих с Востока. В 543 году Юстинианова чума нанесла ужасный урон городу, а в 1720 году Марсель станет одним из последних городов в Европе, переживших серьезную вспышку эпидемии. Однако чума 1347 года была особенно жестокой. В апреле 1348 года Луис Хейлиген, музыкант, живший на севере в папском городе Авиньон, писал своим друзьям во Фландрии, что «в Марселе умирало четверо из пяти человек»[407]. Реальная цифра, вероятно, была ближе к одному из двух, но и этого было достаточно аббату Жилю ли Мюизи, который назвал страдания города «невероятными»[408][409].
Другая запись в журнале М. Эйкара свидетельствует о безграничной вездесущности смерти в городе, ведь в течение года здесь исчезла половина населения, численность которого составляла двадцать – двадцать пять тысяч человек. Запись, датированная 10 апреля 1348 года, рассказывает об обращении в суд одного старого хитрого крестьянина по имени Жакме де Поди. Жакме пытался заполучить приданое своей невестки Угеты, недавно скончавшейся от чумы. Целью слушания было установить законность иска старика. Обычно, когда женщина умирала, не оставив завещания, как в случае с невесткой Жакме, ее приданое автоматически переходило ее дочери. Но Жакме утверждал, что и его внучка тоже была мертва, и, даже несмотря на свирепствующую в городе эпидемию, ему удалось уговорить нескольких соседей Угеты явиться в суд, чтобы подтвердить свое заявление. Одна из свидетельниц сказала магистрату, что да, она несколько раз видела девочку на улице после смерти ее матери, но потом она тоже исчезла.
– Почему вы думаете, что девочка мертва? – спросил судья.
Соседка сказала, что однажды она случайно увидела труп девочки в одной из телег, в которых свозили мертвых на кладбище Нотр-дам-дез-Акуль. Следующим наследником был сын Жакме Пейре, муж Угеты. Судья поинтересовался тогда судьбой Пейре. – «Тоже мертв», – заявил Жакме. И снова старик попросил соседа подтвердить свое заявление. Сосед сказал, что Пейре умер сразу после своих жены и дочери, может быть, через два дня, но он не был точно уверен – в эти дни умирало так много людей, что отследить было трудно. Через неделю после слушания месье Эйкар сделал последнюю запись об этом деле в своем журнале: старик Жакме тоже скончался[410].
Алчность, продемонстрированная Жакме, не была редкостью в Марселе. После того как чума закончилась, на слушании одного дела молодая женщина по имени Уга де Бесса дала показания по делу мужчины, который часами метался по охваченным болезнью улицам города в поисках нотариуса для своей умирающей жены[411]. На первый взгляд такая самоотверженная супружеская преданность поражает: заботливый муж рискует смертью, чтобы подарить своей умирающей жене небольшое утешение перед смертью – навести порядок в ее делах. Но затем магистрат спросил, указала ли потерпевшая, как именно она хочет распорядиться своим имуществом. «Да», – ответила мадам де Бесса. Поскольку нотариуса найти не удалось, умирающая пригласила нескольких свидетелей к своей постели и в их присутствии засвидетельствовала, что «она оставляет сотню флоринов своему мужу Арно».
Однако эта история, как и многие другие истории о чуме, имела традиционный конец.
– А где сейчас Арно? – спросил судья.
– Умер, – ответила мадам де Бесса. – Он тоже умер от чумы.
Помимо алчности, процветавшей в Марселе, люди были одержимы еще и упрямой, сдержанной решимостью. Хотя чума пришла в город вскоре после Сицилии, Марсель не погрузился в панику или социальный кризис. Несомненно, случаи дезертирства были – среди родителей, духовенства и обычных граждан, – но их было не так много, чтобы попасть в местные хроники. Также, скорее всего, случаев массового бегства тоже было относительно мало. «Жители города приспособились к чуме, – говорит историк Дэниел Лорд Смейл, автор подробного исследования Черной смерти в Марселе. – Муниципальные учреждения не закрывались. Люди не разлучались со своими родственниками, друзьями и соседями»[412]. Жажда денег оказывается иногда сильнее смерти. В марте, самом страшном месяце эпидемии, одержимый жадностью коварный старик Жакме де Поди стучался во все двери в районе, где проживала его невестка, и искал свидетелей для дачи показаний по его судебному делу. Апрель, еще один ужасный месяц, застал богатого торговца Пьера Острия в Марселе, где он вместе с двумя коллегами, Франсе де Витрола и Антони Кассом, планировали новое дело. В этом же апреле заботливый муж Арно метался по зараженным чумой улицам в поисках нотариуса, который задокументировал бы желание его умирающей жены оставить ему сто флоринов. Люди даже продолжали играть свадьбы. В мае Антони Лорт присутствовал на свадьбе своего друга Понса Колумбье.
Расчетливым жителям Марселя не были чужды проявления человеческой доброты. Ростовщик-еврей по имени Бондавин де Драгиньян, жалея своего клиента, который потерял все свое состояние во время Черной смерти, сказал ему, что он может продолжить работу в саду, который тот предложил в счет выплаты ссуды. Кроме того, ростовщик заявил, что, когда долг будет выплачен, сад снова вернется во владение клиента[413].
«Если чума и оказала сильное влияние на жителей средневекового Марселя, то это был не тот удар, который способен привести их к отчаянию»[414], – говорит профессор Смейл.
Черная смерть в Марселе примечательна и в другом отношении.
В ночь на Вербное воскресенье, 13 апреля 1348 года, христиане, жители Тулона, тихой приморской деревушки к востоку от Марселя, напали на местный еврейский квартал. Они вышибали двери, разбивали окна, переворачивали мебель, вытаскивали из кроватей мужчин, женщин и детей и выгоняли их на ночные улицы, где издевались, насмехались над ними, избивали и плевали в них. Дома были сожжены, имущество разграблено, деньги украдены, сорок евреев было зарезано. Родителей убивали на глазах у сыновей и дочерей, мужей – на глазах жен, братьев – на глазах сестер. На следующее утро тела десятков погибших евреев повесили на столбах на городской площади[415].
Через несколько дней погромы начались и в соседних деревнях: Динь, Мезель, Апт, Форкалькье, Рие, Мустье и Ла Бом. Где-то евреям была предложена возможность перехода в другую веру, но большинство выбрало смерть. «Безумная верность, продемонстрированная евреями, была потрясающей», – писал один летописец. «Матери бросали своих детей в огонь, вместо того чтобы позволить обратить их в христианство, а затем шли в огонь сами за своими мужьями и детьми»[416]. 14 мая Даяс Кинони, еврей из деревни Ла Бом, который находился в папском Авиньоне, когда вспыхнули беспорядки, вернулся домой и обнаружил свою семью мертвой, а еврейский квартал сожженным и опустевшим. «Не осталось никого, кроме меня, – писал мсье Куинони в ту ночь. – Я сел и заплакал от горечи на душе. Если бы только Господь Своей милостью позволил мне увидеть утешение Иудейского царства и Израиля и разрешил мне и моим потомкам остаться там навсегда»[417].
Насилие в отношении евреев на пасхальной неделе было традицией в Средние века. Этот период года, с его отголосками «соучастия» евреев в распятии Христа, возможно, неизбежно вызывал ненависть в сердцах христиан. Но вспышки ненависти в Тулоне и Ла Боме быстро сменились новой и гораздо более агрессивной формой антисемитизма. Когда летом 1348 года чума стала распространяться на восток по Франции, Германии и Швейцарии, пошли слухи о том, что мор – это заговор евреев. Сначала эти слухи были не более чем просто расплывчатыми обвинениями. Говорили, что христиане умирают, потому что их колодцы отравлены еврейским чумным ядом[418]. Но осенью, когда эпидемия набрала силу, слухи становились все более детальными, подробными и причудливыми – пока не превратились в средневековую версию Протоколов сионских мудрецов[419]. К ноябрю 1348 года каждый хорошо информированный гражданин восточной Франции понимал, что чума не была промыслом мстительного Бога, что она появилась не из зараженного воздуха, а являлась не чем иным, как международным еврейским заговором, направленным на достижение мирового господства. «Теперь наша очередь», – так якобы сказал один из отравителей колодцев своим допросчикам-христианам.
Важную роль в распространении слухов сыграли власти швейцарского городка Шильон. Признания, полученные ими от местных евреев в сентябре 1348 года, обеспечили заговору убедительную почву из фактов. Евреи рассказывали о своем вдохновителе, жестоком раввине Якобе, ранее жившем в Толедо, Испания, а ныне на востоке Франции, и о сети агентов, которые якобы доставляли евреям пакеты с чумным ядом по всей Европе. Теоретики заговора Шильона даже придумали для агентов имена и личности – агрессивного Провензаля, добросердечного торговца Агиметуса, женщину по имени Белиета, безотказного цирюльника Балавиньи и смышленого юношу, известного просто как «еврейский мальчик». Теоретики также составили список якобы «зараженных» участков города. Говорили, что одним из них был фонтан в немецком квартале Венеции, другим – публичный источник в Тулузе, третьим – колодец у Женевского озера.