Y. pestis столкнулась с новым чудом природы. Из холодного моря, покрытого белой шапкой снега, поднимались гигантские скалы из серебристого льда, мерцающие в ярком, колючем солнечном свете нового Малого ледникового периода.
Из Скандинавии один рукав чумы пересек Балтику и вернулся в Россию. Заразив Новгород, Y. pestis двинулась на юг, пробираясь по торговым путям, как слепой по узкому коридору, пока, наконец, над русской равниной не замаячили золотые московские купола, похожие на луковицы. Русская столица, опустошенная ужасной эпидемией в 1352 году, по прямой находится всего в семистах милях к северу от Каффы, откуда Y. pestis несколько лет назад взяла курс на Сицилию[804]. Затянув петлю на шее приговоренного, палач отправился на отдых.
Одним славным утром христианский мир проснулся и понял, что чума отступила. Жизнь и радость, в которых так долго люди себе отказывали, требовали выхода наружу. Оставшиеся в живых пили до полусмерти, прелюбодействовали что есть мочи, бесконтрольно тратили деньги, объедались до отвала, вычурно одевались. В Англии ремесленники носили шелковые ткани и ремни с серебряными пряжками и игнорировали королевский указ, запрещавший низшим слоям общества есть мясо и рыбу более одного раза в день. В Орвието, где почти половина города была погребена в местных чумных ямах, люди совокуплялись прямо на свежевзошедшей на этих ямах траве. Во Франции «мужчины стали более скупыми и жадными»[805]. И повсюду оставшиеся в живых наслаждались внезапным изобилием особого товара, который всего несколько месяцев назад казался таким хрупким, таким бренным – этим товаром было время: чудесное, великолепное, бесконечное. Время для семьи, для работы. Время, чтобы взглянуть в вечернее небо. Время есть, пить и заниматься любовью. «Есть три вещи, о которых человек может сказать, что они принадлежат ему»[806], – заявляет один герой в произведении флорентийского гуманиста Леона Баттисты Альберти. Когда его собеседник спрашивает, что же это такое, персонаж Альберти отвечает: судьба человека, его тело – «и еще одна действительно очень ценная вещь».
«Невероятно, что же это?» – спрашивает его товарищ. «Время, мой дорогой Лионардо», – отвечает герой Альберти.
Вспышка постчумного распутства разочаровала, но не удивила моралистов вроде Маттео Виллани, печального брата погибшего от чумы Джованни. Это было еще одним доказательством – как будто Маттео нужны были эти дополнительные доказательства – врожденной порочности человека. «Считалось, – писал он после эпидемии, – что люди, которым Бог своей благодатью сохранил жизни, станут лучше, смиреннее, добродетельнее и воцерквленнее, будут избегать несправедливости, грехов и преисполнятся любовью и милосердием друг к другу. Но случилось обратное. Мужчины стали предаваться самому беспорядочному и отвратительному поведению. Они погрязли в праздности, и распутство привело их к греху обжорства, к пирам, тавернам, изысканной пище и азартным играм. Они ударились в похоть»[807]. Аньоло ди Тура, живший в Сиене, где все еще считали погибших, дал более сжатое описание настроению Европы после Черной смерти. «Никто не мог удержать себя от чего-либо»[808].
Истерическое веселье было проявлением глубокого, непреходящего горя и ощущения больших перемен. В 1349 году, когда в Италии разразилась чума, скорбящий Петрарка писал своему другу Луису Хейлигену: «Наша жизнь – это сон; что бы мы ни делали, мы спим. Только смерть прерывает сон и будит нас. Хотел бы я проснуться до этого момента»[809].
Желанию Петрарки суждено было сбыться. Прежде чем мор окончательно закончится, люди оплачут еще десятки миллионов смертей, но к тому времени Европа уже окажется в тени Просвещения, а поэт уже давно умрет.
Чума в Москве 1352 года была, если воспользоваться фразой Черчилля, не «концом [чумы] или даже не началом конца, а всего лишь концом начала».
Трудно представить, с каким тяжелым сердцем английский летописец писал следующие слова: «В 1361 году во всем мире началась страшная эпидемия[810], спровоцировавшая великий мор»[811]. Между Черной смертью и pestis secunda, как назвали вторую вспышку чумы, прошло не более одиннадцати лет. Новая эпидемия, охватившая человечество в 1361 году, ознаменовала начало продолжительного периода смертности от чумы, который будет длиться более трех столетий. Если бы это не произошло непосредственно после Черной смерти, сегодня о второй эпидемии говорили бы как о грандиозном трагическом событии. В сельской Нормандии умерло 20 процентов населения, во Флоренции, вернее в том, что осталось от нее после Черной смерти, смертность также достигла 20 процентов. В Англии потери среди поместных дворян составили почти столько же, сколько в 1348–1349 годах, даже примерно на 25 процентов больше. Однако на жителей Средневековья наибольшее впечатление производила не столько область распространения pestis secunda, сколько ее жертвы.
У людей, которые стали свидетелями новой волны эпидемии, складывалось впечатление, что pestis secunda поражает в непропорционально больших количествах именно молодых. Действительно, многие жители Средневековья называли вспышку 1361 года не pestis secunda, а «детской чумой» или les mortalite des enfauntz[812]. Хирург Ги де Шолиак, который в 1361 году все еще практиковал и был одним из самых лучших диагностов Средневековья, говорил, что «атаке болезни подверглись множество мальчиков и несколько женщин»[813]. Современное научное мнение утверждает, что ни одна группа населения не является особенно уязвимой перед чумой[814]. Но, как и тарбаган, появившийся в год всплеска чумы, дети, родившиеся после Черной смерти, скорее всего, не имели возможности приобрести временный иммунитет, который появляется у выживших после контакта с Y. pestis.
За pestis secunda последовала pestis tertia 1369 года. После этого в течение следующих нескольких столетий Европа едва ли прожила хоть одно десятилетие без чумы где-нибудь на континенте. Только в Нидерландах были эпидемии в 1360–1364, 1368–1369, 1371–1372, 1382–1384, 1409, 1420–1421, 1438–1439, 1450–1454, 1456–1459, 1466–1472, 1481–1482, 1487–1490 и 1492–1494 годах[815].
Однако чума эпохи Возрождения, как иногда называют волну эпидемии, случившуюся после Черной смерти, отличалась от своей предшественницы в нескольких важных моментах. Несмотря на то что имелись исключения вроде катастрофической по своим последствиям чумы в Лондоне в 1665 году, на протяжении веков жестокость Y. pestis неуклонно уменьшалась. Вспышки болезни приобрели локальный характер, а уровень смертности в среднем снизился до 10–15 процентов. Эпидемии пятнадцатого и шестнадцатого веков также отличались, но уже другими моментами. Если легочные симптомы, такие как кровохарканье, и сохранялись, то теперь, по крайней мере, никто больше не писал и не говорил о них. Более поздние эпидемии, по-видимому, проходили в основном в бубонной форме и, как и в случае Третьей пандемии, носили сезонный характер – чаще они вспыхивали летом, а продвижение болезни было более медленным. Чума уже не металась из города в город, а медленно перебиралась из квартала в квартал. Высокая заразность все еще оставалась характерной чертой болезни, но вместо того чтобы беспорядочно передаваться от человека к человеку, в своих более поздних версиях чума поражала определенные группы людей – скажем, домовладельцев, живущих в каком-то одном переулке, или членов семьи, которые спали в одной постели или носили одну одежду[816].
Антрополог Венди Орент предложила интересную теорию о причинах изменения характера болезни. Доктор Орент разделяет мнение российских ученых о том, что штаммы чумы со временем становятся видоспецифичными, то есть летальность, скорость распространения и другие характеристики определенного штамма чумы определяются его взаимодействием с конкретным видом хозяина – следовательно, чума сурков в некоторых отношениях отличается от чумы крыс, потому что у Y. pestis разная история «взаимоотношений» с этими двумя видами. Доктор Орент выдвигает гипотезу, что где-то в 1320-х и 1330-х годах, после того как чума сурков поразила людей, Y. pestis трансформировалась в человеческую болезнь. «Черная смерть стала в ограниченном, узком смысле болезнью человека, – говорит она, – по большей части она распространялась от одних легких к другим, хотя, возможно, иногда болезнь передавали еще крысы и блохи».
Однако, поскольку человеческая версия чумы представляла собой биологический тупик – она была настолько смертоносной, что возник риск уничтожения популяции-хозяина, – доктор Орент выдвинула версию, что после Черной смерти Y. pestis вернулась к своим корням как болезнь именно крыс, а вместе с этим исчезли и многие симптомы чумы, которые на протяжении столетий ставили в тупик историков и ученых, такие как зловонный запах, исходивший от заболевших чумой, гангренозное воспаление горла и легких, рвота и кровохарканье. «Нет сомнений в том, что крысы и блохи сыграли основную роль в превращении чумы в постоянную, хотя и несколько менее опасную угрозу, сохранявшуюся в течение нескольких последующих столетий»[817], – говорит доктор Орент. Характер популяции грызунов в Европе подтверждает ее тезис. В Европе отсутствует такая популяция диких грызунов, которая могла бы поддерживать постоянные очаги чумы.