Черная свеча — страница 34 из 85

— Не могу, дорогой. Еще двадцать минут, сама остановится.

Он не знал — жить ему осталось того меньше. Именно в тот момент Вадим увидел за спиной Жоры приближающихся к пилораме Ираклия и Ворона. Они шли не очень спешно, но сосредоточенно, пытаясь преодолеть томившееся в обоих нетерпение. Да, в них жил скрытый, до времени укрощенный порыв, что-то похожее на изготовившуюся ярость. Так ходят на поединок непримиримые бойцы. Ираклий шагнул к улыбающемуся, раскинувшему объятья Жоре и вдруг исчез. Жора подпрыгнул, не успев потерять улыбки, опрокинулся спиной за станину.

Они все обговорили загодя…

Клешня Ворона скомкала лицо Сахадзе, утопив сильный палец в левой глазнице, вторая уцепилась за затылок, и обе разом дернули против хода пилы.

Упорову показалось — он видит крик среди брызжущей крови Жоры, который сплетается с натужным ревом стального ножа, и, обнявшись, звуки взлетают в солнечное небо, а голова Сахадзе с открытым, но уже молчаливым ртом лежит в ладонях Резо Асилиани. Чуть погодя вор бросил ее себе под ноги, брезгливо вытер теплыми опилками забрызганные кровью руки. Вместе с Ираклием они подошли к помрачневшему бугру из власовцев. Ворон протянул ему монету:

— Мечи, Вано. Моя решка.

Бугор положил монету на желтый ноготь, стрельнул ею в воздух. Монета крутнулась играющим кусочком света, вернулась в ладонь бугра. Резо проиграл. Грузины обнялись со сдержанной теплотой. Ворон взял на себя рубильник и остановил пилораму.

— Жору казнил я, — Асилиани постучал себе по груди ладонью. — Один. Вы видели. Кто забудет — воры напомнят…

Он заглянул в лицо каждого с черной жестокостью и, легко наклонившись, схватил за ухо голову Сахадзе, которая все еще продолжала молча кричать распахнутым ртом.

— Беликов! — распорядился бугор. — Встань на место Жоры, но если начнешь, как в прошлый раз, филонить — пойдешь в шахту!


Упоров стоял, опершись на штабель свежих досок и пытаясь забыть улыбку на лице Сахадзе в момент, когда нож уже терзал его шею. Он почему-то вспомнил живодера, за которым бежал в детстве по пыльной улице весь в слезах. Живодер тащил впереди на засаленной веревке ничейную Жульку. Она была еще жива. Он бежит, перебирая короткими ногами. Спина живодера закрывает горизонт. Наконец они поравнялись.

— Стой! — кричит он. — Стой, дурак!

— Шо те надо?! — хозяин вялого голоса имеет быстрый бегающий взгляд. — Зачем звал?

Мальчишка не может решиться. Смотрит с ненавистью в заплаканных глазах.

— Шо те, спрашиваю? Она — ничейная. Иди лучше залезь к соседу в огород.

Вспотевший в ладони камень летит в чугунное лицо живодера. Шмяк! Звук возвращается к мальчишке, как отрезвляющий укол. Живодер потрогал щеку, выплюнул окурок. Мальчишка все понимает, но не бежит, сжав кулаки, смотрит в лицо врага уже сухими глазами.

— Шо ж, щенок, пора тебя учить вежливости.

Петля захлестнула шею и сдернула в пыль лицом. Он увидел рядом вывалившийся язык Жульки, чуть правее — ногу живодера. Его зубы ушли в вонючую тонкую парусину брюк с гневом, пойманного лисенка. Живодер заорал, хотел отшвырнуть мальчишку другой ногой, но, не удержав равновесия, грохнулся оземь.

От ворот донеслось многоголосое «ура!», полетели камни. Пацаны всем скопом ринулись в атаку. Он сел и осторожно ослабил скользкую веревку. Вынул из петли Жульку. Она умерла, но была еще теплой. Мальчик закрыл ей глаза, произнося при этом какие-то случайные, но очень важные на тот момент слова.


…Сейчас он знал, почему вернулось детство сюда, где так по-рыцарски спокойно отрезали человеческие головы: не успел заступиться. Ребенок был честнее, а смелость нерасчетливой…

«Пусть детское останется в детстве», — говорил он себе.

Говорил и ненавидел Ираклия, протянувшего ему руку:

— Здравствуй, Вадим!

Упоров не принял протянутой руки, густой голос прозвучал для него, как крик живодера из детства. Глаза их встретились, и мир сузился до узенькой тропинки над пропастью. Они шли по ней с противоположных сторон.

«Он убьет тебя, если ты не свернешь…» Но тут же приказал, прекрасно понимая, что в том приказе не было разума: «Стоять! Ты не свернешь!»

Грузин, должно быть, понял состояние бывшего штурмана, однако ему потребовалось время на то, чтобы остудить в себе слепой гнев недавнего убийцы. Ираклий опустил прозрачные веки, положив рядом с орлиным носом два павлиньих хвоста длинных ресниц, отчего жесткое, холодное лицо обрело выражение глубокого страдания.

— Поверь, Вадим, простить было нельзя. Мы выпили с Резо самое горькое вино.

— Кровь?!

Он произнес это слово, как вызов, хотел что-то добавить, но автоматная очередь у вахты прервала странный разговор недавних друзей. Зэки прекратили работу, повернулись в сторону выстрелов.

— Резо нет, — проговорил, не поднимая ресниц, Ираклий. — Мы ссоримся за человека, который положил под пули шесть жизней. Резо был вор и жил по своим законам. Жора — уполномоченный по делам религии. Разорял храмы, насиловал жен и дочерей священников, а кончил тем, что продал своих соплеменников. Его душа сгнила, он завидовал тем, у кого она сохранилась…

— У тебя она есть?!

Ираклий не ответил на вопрос. Повернулся к Упорову спиной; было непонятно, с чем уходит потомок грузинских князей, но ненависть к нему остыла, а прощенье еще не пришло…

…В столовую входили по одному с открытым ртом, куда пучеглазый, слегка глуховатый фельдшер вливал ложку противоцинготного средства — отвара столетника. Отвар разрушал печень, но в отличие от цинги, с больной печенью человек мог работать.

— Шире, шире пасть, божий одуванчик! — требовал заблатненный фельдшер. — Что, тебе нельзя?! Может, лучку прикажете или чесноку? Открой хлебало! Открой, сказано!..

Никанор Евстафьевич Дьяков прошел мимо фельдшера, будто того и не было. Фельдшер увидел на лицах зэков скептические улыбки, психанул и ткнул, как вилы в сено, ложку с отваром в рот несчастного армянина:

— Еще хошь?!

— Ны, ны, ны надо!

У высокого, с вислыми плечами зэка выскользнула из рук чашка баланды. По-вороньи каркнув, он попытался ее поймать… безуспешно. Баланда выплеснулась на латанные штаны, а чашка заплясала по полу. Зэк поднял ее, сгорбившись, подбежал к разливающему:

— Вы видели мою трагедию, Серафим Кириллович? Ну, хотя бы половинку.

— Вали отседова, жидовская морда! От педерастов жалоб не принимаем! — Серафим Кириллович угрожающе замахнулся. Зэк отскочил, развел руками, будто сам удивлялся, что все еще не ушел на свое место. Разливала глянул ему вслед и окликнул:

— Эй, жидорванец! Канай сюда! Подогрею от доброты душевной. Смотрю на тебя, Лазарь, и думаю — хоть эта сука сидит, а не садит. Живи. Перед тем, как откинуться, я тебя отравлю.

Серафим Кириллыч посмотрел на зэка, как на рожающую крысу, плюнул в баланду и протянул Лазарю сухарь.

— О! — загудели вокруг. — Ну, ты мот, Кириллыч. Купец Балалайкин!

Лазарю зубы выбили на допросе. Он сует сухарь за щеку, заливает баландой из чашки с пробитым дном.

— Выходи строиться! Быстро! Быстро!

Старшина Елейкин дергается нескладным телом, выражая свое раннее нетерпение.

— Все торопится, как голый сношаться, — ворчит рябой зэк с торчащими изо рта двумя передними клыками.

— Что ты там базаришь, Кусок?! — спрашивает все подмечающий старшина, но смотрит куда-то в сторону.

— Да вот хочу семью создать после досрочного освобождения.

— Базарить будешь, здесь оженим. Строиться!

Высокий, похожий на высохший тростник, китаец хватает горстью обсевших мокрое пятно мух и отправляет в рот.

— Вкусно, ходя? — спрашивает с доброй улыбкой разливала.

— Плехо! — сознается китаец. — Кушать хотца.

— Играешь плохо, ходя: шестую пайку засаживаешь.

— Считаешь тоже плехо, Кырылыч, — седьмую.

Китаец ждет, когда вновь соберутся мухи, но его выталкивает в шею старшина.

— С воскресением тебя, парень, — говорит в ухо Упорову Дьяк. — Меня тоже едва сукам в пасть не кинули. На Удачный заслать хотели. Но потом одумались.

Никанор Евстафьевич щурится, отчего морщины на его добродушном лице обретают графическую ясность. Он говорит:

— К кому пахать тебя определили?

— К Лысому.

— Харáктерный бандеровец. На Стрелке едва свои не грохнули. Подскажем, чтоб жилы не тянул. И подогрев нынче получишь.

Упорову хочется послать старого вора подальше, но он отвечает с уважительной скромностью:

— Стóит ли беспокоиться, Никанор Евстафьевич?

— Стóит.

И дернул дрябловатой щекой:

— Не озоруй боле. Суки ярятся. Поживи тихо до сроку.

На этом разговор кончился, они расстались так же незаметно, как и встретились, ограничившись спокойными кивками для прощания. Зэк зябко поежился, попытался вспомнить кличку того человека, которому суки «отчекрыжили конечности», но в это время его спросили, слегка потрогав за плечо:

— На проходке пахал, сиделец?

Бугор стоял напротив, ковыряя в ноздре утиного носа грязным мизинцем.

— Работал. Мне бы только немного в себя прийти.

— Это когда освободишься. Пойдешь ставить крепеж. С ними.

Лысый, так звали бригадира, кивнул в сторону трех заключенных, разбирающих штабель тонких бревен. Сам повернулся в профиль, не теряя из виду Упорова, сказал:

— Они все поймут.

Затылок бригадира срезан вровень с шеей, под петлястым ухом бьется синеватая жилка. Наверное, он ждал, когда зэк выполнит его приказ, и потому не двигался.

Упоров позволил себе подумать; не торопясь, словно все решил сам, пошел к штабелю размеренной походкой, подумывая о новом побеге. Шел и чувствовал взгляд в спину из-под пропыленной кепки бугра, которую тот носил по-деревенски — набекрень.

Он перебрался через кучу бревен, спросил у хромого с синим бельмом над глазом зэка:

— Стояки мереные?

— С виду одинаковые. А так, кто их знает… Ты до нас прибыл?

— До тебя лично. Послали доложить.