Черная свеча — страница 76 из 85

Вытер рукавом нос и, расстроенный, начал мочиться в лужу, приговаривая с обидой, точно состоял в одной партийной организации с Егорычем:

— Позорит звание чекиста! Надо будет сообщить куда следует…

— Перестань, поганец! — возмутился Никанор Евстафьевич. — Куда ты дуешь, дубина?! Люди тут запивают.

— То ж разве люди?! — Калаянов махнул рукой. — Человеческий фактор в колымском исполнении. А лужа иссохнет без пополнения. Нечего ждать милости от природы! Верно я говорю, товарищ Борман?

— Помянешь мое слово, разбойник, — Никанор Евстафьевич был притворно сердит. — Сдохнешь от дизентерии.

— В такой ответственный для страны период такие безрадостные прогнозы? Невоспитанный вы какой-то…

Они снова шли по самой серединке улицы, забыв о старшине, который тоже о них забыл. Холобудько снял фуражку, вынул подаренные вором деньги, повернувшись спиной к рыгаловке, пересчитал. Что-то прикинул, закатив к небу глаза, и медленным, независимо от него хранящим застарелую ненависть пенсионной овчарки, взглядом проводил удаляющихся зэков. Вялый плевок упал в поруганную Зямой лужу. Чекист направился домой…

…Клуб находился в большом, беленном по голому дереву, без штукатурки бараке, отгороженном забором из очищенных осиновых жердей. Верхний ряд забора перед парадным входом был разобран, а жерди поломаны о крепкие головы во время регулярных драк после танцев.

Убей-Папу встретил их с торжественной небрежностью завсегдатая. Поправил яркий галстук-бабочку на серой хозяйской рубахе с потертыми краями воротника, предупредил:

— Никакого самовольства, граждане артисты! — тонкая шея бывшего комсорга факультета при этом изогнулась по-змеиному гибко. — Работники клуба отказались с вами работать, мое слово в этих стенах — закон! Это надо уяснить, иначе я…

Зэки прошагали мимо него с таким безразличием, что Сережа Любимов невольно посторонился. Только Ольховский позволил себе задержаться, спросить занудным голосом:

— Где ваше «здравствуйте», молодой человек? Интеллигентные люди ведут себя иначе…

Тогда он вырвался вперед всех, горячо выпалил, вздернув вверх худую руку:

— Хочу сказать, товарищи!

— Ты хочешь выпить, — Зяма ласково взял его под локоть. — Тебе надо успокоиться, отдохнуть. Такую махину прешь!

— А вот и не хочу! — дернулся Убей-Папу, но глаза выдали особое волнение. — Делу — время…

— Хочешь! — категорически настаивал Калаянов. — Такое — чтоб до соплей, на дармовщину, раз в жизни бывает. Не упустите свой шанс!

И показал культработнику нераспечатанную бутылку спирта. На этот раз порочная наследственность проявила себя более определенно. Суетливая рука потянулась к бабочке, он сглотнул предательскую слюну.

— Это, позвольте узнать, по какому же поводу?

Калаянов подтолкнул в спину любопытного Ольховского:

— Вы канайте, канайте, Ян Салич. Пойте себе на здоровье, пляшите, рассказывайте про свое преступное прошлое. Бутылка на троих не делится. Привыкли грабить мирное население!

И когда Ян Салич удалился, повернул к Сереже Любимову ехидное лицо с ехидным вопросом:

— Тебе — повод или спирт?

— Но я… я же ответственный за весь цикл.

— Боже милостивый!

Зяма вырвал зубами пробку, крикнув вновь объявившемуся Ольховскому:

— Борман, канайте отседова, коричневая чума! Не липните к чужому фарту!

— Боже милостивый! — повторил он отрепетированный жест и возглас. — Ты, Сергей, помешан на искусстве. Я ведь тоже имел непосредственное отношение. Однажды на Привозе в Одессе стебанул у фраера лопатник. Держи кружку. Так что ты думаешь? Он бегал и кричал: «Ах, там было два билета в оперу!»

— Вы ему вернули? — едва отдышавшись после спирта, с участием спросил Любимов.

— Еще чего?! Из голого прынцыпа. Взял лярву с панели, пошел сам глянуть. Кошмар! Оргия! Мало того, меня еще и повязали в антракте.

…За дверью внятно прозвучал голос отца Кирилла:

— Венчается раб Божий Вадим с рабой Божией…

— Что это?! — испуганно подпрыгнул Убей-Папу и вознамерился толкнуть дверь ногой. Калаянов кошачьим хватом поймал его штанину, покачал головой. Во взгляде погасло гарцующее кокетство. Он — прямой, как штык, с опасным блеском:

— Ты без примочек не можешь, Сережа?! Опера там. Глухой, что ли?!

— Опера, — поморщился в раздумье Убей-Папу, икнул, снова попытался взбрыкнуть: — Оперу не планировали! Подлог!

— Сюрприз, дура стрелючая! Чо уши навострил? Держи кружку. Эх, Серега, чудесной ты души человек! Вот намылимся отседова, махнем в Одессу…

— Опера Божественная! — рванулся к двери Убей-Папу. — С меня соцреализм требуют!

— Не мычи! — рассердился едва не уронивший бутылку Зяма. — Приходи вечером в сушилку, там этого реализма до блевотины насмотришься. Понравится, самого приобщат.

Убей-Папу выругался, выпил спирта и через плечо Зямы уставился на двери тоскливым взглядом обманутого революционера.

— Скажите честно, Зяма. Только — честно! Даю вам слово, что никто и никогда…

— Понял тебя, горемыка комсомольская. Ничо там плохого не происходит. Пей и ложись на мой гнидник отдыхать. Не повезло тебе, Серега: если б тебя в трезвом виде зачали, приличный карманник мог получиться. Глянь — пальцы какие ловкие, а мозги… больше как на члена партии не тянут. Интеллекту маловато…

— Ну, так что ж там все-таки происходит? — стонал едва ворочая языком Убей-Папу.

— Спи, зануда. Пусть тебе вождь приснится. В гробу и в белых тапочках. Согласен? Представляешь: лежите вы с ним в одном гробике на красном бархате. Никита Сергеевич гробик качает, как люльку: «Баю-баюшки, баю…»

Любимов взял да и уснул по-настоящему, пуская носом пузыри.

…Зяма не лгал: за дверью действительно все было хорошо. Вадим видел, как ее рука легла в его руку, но не почувствовал прикосновения. Лишь когда отец Кирилл скрепил их рукопожатие твердой ладонью, он ощутил приятное тепло, чуть приподнял и понес ее руку по кругу, в середине которого находилась одетая в красный кумач трибуна, а на ней лежал большой медный крест и выигранное перед самой свадьбой в очко Евангелие.

Бандеровцы тихо пели, глядя умиленными глазами на скользящую пару:

Союзом любви апостолы твоя связывай, Христе.

И нас, Твоих верных рабов, к Себе тем крепко привязав.

Творити заповеди Твоя и друг друга любити нелицемерно сотвори.

Молитвами Богородицы, един Человеколюбиче…

Свидетели и приглашенные сурово-жалостливы от неумения держаться в столь необычной обстановке, напоминают родственников, присутствующих на казни уважаемого человека, за которого еще предстоит отомстить.

Отец Кирилл произнес:

— Отныне — вы муж и жена!

Суровость на лицах, однако, сохранилась нетронуто-спокойной, словно была пожалована им до гробовой доски. Они подошли с ней к длинному столу для торжественных заседаний, где на старых газетах лежали куски рыбы, хлеба, вяленой оленины, миска с холодцом, банка красной икры, залитая сверху подсолнечным маслом. Алюминиевые кружки были до половины заполнены разбавленным спиртом, но в четырех стаканах пенилось настоящее шампанское. Их подняли жених с невестой, посаженый отец и рябая кассирша Клава, поминутно одергивавшая на широких бедрах крепдешиновое платье в блеклых незабудках.

— За здоровье молодых! — произнес глухим голосом Ираклий. — Пусть ваш союз будет таким же надежным, крепким, как наша любовь к свободе!

И опять суровость осталась при них строгим щитом онемевших чувств. Головы запрокинулись почти едино, выдох, согретый обжигающим дыханием спирта, тоже был общий.

— Вино горьковато, — натянуто улыбнулся Ольховский.

— Зажрался Борман! — тут же осадил его не оценивший намека Озорник. — Дай мне свою долю!

Ведров покрутил пальцем у виска, Гнатюк поддержал Яна Салича:

— Действительно, горчит…

— Горько! — завопил прозревший Озорник.

— Горько! — пискнула кассирша Клава, стреляя по сторонам глазами. — Очень! Очень горько!

Наталья чуть запрокинула голову, приняла долгий поцелуй жениха.

— Во дает! — восхищенно, но не громко позавидовал Барончик. — Так только мариманы могут.

— Селиван, налей! — приказал порозовевший Дьяк. — Сказать должен вам: примите низкий поклон за оказанную честь…

Дьяк поклонился грациозно, но сдержанно.

— Этого Никанор никогда не забудет. До конца отведенных мне дней помнить буду и благодарить. Пусть в царствии вашем семейном правит любовь с согласием. Пусть все будет поделено поровну: и счастье, и горе…

Он не кончил: в дверь осторожно постучали. Наташа сдернула фату с головы, а Фунт почти механическим движением сунул руку за голенище сапога.

— Товарищи так не просятся, — усмехнулся довольный общим испугом Ольховский, отхлебнув из кружки глоток спирта.

— Входи, чо царапаешься! — потребовал сердитый Дьяк.

Дверь отворилась. На пороге с букетом настоящих гвоздик стоял Никандра Лысый.

— Как насчет незваных гостей? Извиняйте за опоздание!

— О чем ты говоришь, Никандра?!

Лысый обнялся с женихом и протянул цветы невесте. Она осторожно поцеловала Никандру в щеку.

— Вы — наш добрый гений!

— Оставьте меня в рядовых друзьях. Тем окажете честь.

— Будешь говорить, Никандра? — спросил Дьяк. — Меня ты перебил по-хулигански.

— Извини, Евстафьич. Говорить не буду, но за счастье молодых непременно выпью. Кто со мной?

Кружки сошлись над столом с глухим хлопающим звуком.

— Теперь бы и песняка давануть не грех!

Гнатюк обошел взглядом каждого бандеровца.

— Давай! Давай, хлопцы! — поощрил Дьяк. — Пущай мальчонка тот запущенный порадуется.

— Зяма его спать устроил, — сказал Лысый, забирая рукой из чашки кусок холодца.

Дьяк повернулся вправо, поманил Озорника. Зэк подошел, вытирая о пиджак жирные пальцы, опустил большую узколобую голову, будто хотел пободаться с вором.

— Смени Зяму.

— Просим песню! — захлопала в ладоши Наталья. — Наша семейная просьба. Мне Вадим уже рассказывал.