Спортивный зал «Крылья Советов». Тренер сборной страны по боксу, такой пижонистый дед в спортивном костюме, махровое полотенце переброшено через короткую морщинистую шею, подошел, ткнув кулаком в бок, сказал:
— Ты — интересный парень, моряк! В твоем левом апперкоте — твое будущее. Я вызову тебя на первенство страны. Готовься. Мог бы стать чемпионом страны или Европы.
«А что? — Упоров изредка посматривал сквозь опущенные ресницы за тем, как грек продолжает воспитывать склонного к доносу молдаванина. — Этот дед научил бы тебя разным боксерским подлостям. И пошло — поехало!»
Размышления прервал бывший мастер вокзальных операций, полувольный Георгий Блатов по кличке Хирург — тот самый, что организовал на Курском вокзале столицы передвижную камеру хранения и увез на ней сорок чемоданов участников выставки народных достижений. В зоне он филонил при коменданте и сейчас кричал хорошо поставленным голосом врожденного афериста:
— Заратиади! Биешу! Упоров! Попрошу всех во двор. Организованно принесем койки. Побыстрей, товарищи!
Упоров запахнул халат веревкой, толкнул дверь. Успевший чуть-чуть прогреться воздух уходящего мая закружил голову, очищая ее от тяжелых мыслей. Больничный двор, огороженный двумя рядами колючей проволоки, был завален трупами. Они лежали кучками и по одному. Между ними ходили старшина Подлипов с одноногим писарем из заключенных, рисуя на лбу убитых номер и привязывая к запястью картонные таблички с фамилиями.
— Стручков Семен Иванович! — кричал веселый, слегка заполошный Подлипов. — Из воров. Номер 94. Записал?
Одноногий писарь на деревянном протезе кивал непропорционально большой головой, едва сдерживал тошноту.
— Терпи, терпи, Звонарев! — подбадривал его Подлипов. — Или кишок ни разу не видал? Жену-то резал? Резал! Да с аппетитом! Батюшки — Упоров! Живой! То-то я смотрю: нет твоего трупа. Думал, куда под низ сунули, а он — бегает себе, стрекозел!
Упоров осторожно поднял с земли железную раму одноместной койки, сморщился от боли в животе и сочувственно посмотрел на Подлипова:
— Извините, так случилось. За меня Салаваров вызвался на тот свет сходить.
Старшина по-собачьи вздернул верхнюю губу, обнажив сверкающий ряд золотых зубов, переменил тон разговора:
— Канай! Канай, сказано, стерва! А ты чо хлебало раззявил?! Пиши: Сериков. Да, тот, что без носа. Из воров.
Упоров осмотрел двор дважды, прежде чем наткнуться на знакомую рубаху. Федор Опенкин лежал, разбросав руки, словно хотел схватить в охапку низкое, набухшее тучами небо, но потом передумал, а руки так и не сложил. Забыл, наверное…
Рядом с Федором стоял капитан, ковыряя носком сапога подтаявший шлак. Сапог загораживал разваленное на две части топором лицо зэка, над которым наклонился Подлипов, и крикнул:
— Сенцов Николай Фомич, кличка Интеллигент. Сука! — поглядел с опаской на капитана и поправился. — Из этих, ну, вставших на путь. Номер 119. Ты чо сквасился, писатель?!
— Хрыпыт, — выдавил с величайшим усилием писарь.
— Шо сказал? Хрипит?! — Подлипов ухмыльнулся. — Простыл, наверное: земля-то еще холодная. Пиши! Так мы с тобой весь день провозимся.
— Хрыпыт же, гражданин начальник…
Подлипов озорно посмотрел на мрачного капитана, продолжавшего ковырять сапогом кучу шлака. Тот понимающе отвернулся. Тогда старшина встал на тощую шею Интеллигента правой ногой, а левую поджал, точно цапля. Писарь не выдержал, прикрылся школьной тетрадкой, в которую записывал покойников.
— Все! Более не хрипит, — Подлипов высморкался на очередного зэка. — Пиши дальше. Сегекевич Александр Викторович. Какой же он масти? А пиши просто — педераст. Номер 111. Да не прислушивайся ты, дурень, не хрипит. Вишь, насквозь протолкнул ломом. Одного не могу в толк взять, Звонарев, за что педерастов-то? Им же верх не нужон…
— Прицепом, гражданин начальник. Дайте закурить.
— …Получается, не зря Федя ножичком баловался. Глянь в угол: весь пощербил. Я-то по простоте душевной думал — озорничает, а озорство добрым делом обернулось…
Никанор Евстафьевич отхлебнул из блюдца глоток чаю, в третий раз переспросил с добрым разомлевшим от удовольствия взглядом.
— Говоришь, не пикнул Ильич? Камушком отошел?
— Сразу и привета вам не передал.
— Ох, ты, ешкни нос! — залился счастливым смехом Дьяков. — Не успел. Шибко торопился. Да! Фарт слеп, но справедлив. Одичал Ильич в довольстве и получил за грехи своп сполна.
Он поставил на край стола блюдце, попросил неизвестно кого:
— Чайку бы погорячей!
Тотчас сухощавый, с острыми бусинками карих глаз, татарин метнулся к печке, подхватил большой медный чайник, палил в отставленное блюдце черного, как деготь, чаю.
— Истинно сказано покойным моим учителем, царским попом Митрофаном Григорьевичем: «Совесть человек потерять может, смерть никогда не потеряет!» Нашла она и вас, Ерофей Ильич. Свободно нынче место главной суки. А Федя, царство ему небесное, вором умер. За такое геройство жизнь положить можно. Святой хлопец, чо тут скажешь?! И ты молодцом был, когда за него на сходке заступился. Добросовестно вел себя. Нас-то, знаешь как прижучили?
От смены воспоминаний расположившаяся на большом лице Дьяка доброта стала перерождаться в другое состояние, обретая строгую суровость в глубоких складках у твердого рта.
— Два года мента прикармливали. Сколь добра извели на бездельника, столь ему у своей власти за три века не заработать. А он…
Дьяк озадаченно уставился на Упорова с плаксивой обидой в чистых глазах.
— Как же так можно, Вадик?! Ишо партейный, даже в ихней сходке…
— Бюро, Никанор Евстафьевич, — уточнил Упоров, — партийное бюро. А он, значит, его член.
— Пусть и так. Кем ни назови негодяя, а совести у него не сыскать. Но ничо. «Грехи наши горят и сгорают скорбями». Сгорит и тот член бюро…
Урка тяжелым мешком навалился на стол, чтобы подвинуться ближе к Упорову, сказать шепотом, не меняя, однако, душевной простоты голоса:
— Убьем его, потому как всем обидно…
Сел на старое место, взял блюдце по-купечески хватко — пятью пальцами снизу, сделал глоток и говорил уже о другом:
— Они, суки то есть, сюды сразу кинулись. Мечтали по соннику дело свое злодейское сотворить. Но Клей не спал, он ведь умрет скоро, спать ему ни к чему, крикнул. Все — за ножи. Шестерых впустили, остальным — извините! — двери — на запор. Дверь-то у нас — продуманная, от любого врага заслонит.
Он еще отхлебнул глоток чаю, растворяясь в приятных воспоминаниях:
— Тех шестерых — махом! Но в других бараках им большая добыча выпала. Бугор твой — человек правильный: у них там ломы оказались под рукой. Бандеровцы — народ запасливый. Ну, как только они по рогам получили… народ-то у нас сам знаешь какой: чей верх, за того и народ. Даже польские воры сук резали…
— Четыре года сижу, эту масть впервые слышу.
— Мастей, что у тебя костей! — скаламбурил Дьяк, усмехнулся и почесал затылок. — Не знаю уж, по какому случаю их ворами окрестили, хотя воруют они хорошо. Только вор — это ведь не просто ремесло, но и воля. Ему никто не указ. Они же в лагерях на любых работах пашут, начальство поддерживают, брата родного продать не постесняются. Без уважения к себе, одним словом, живут. Лишь бы на свободу вырваться.
— А вам вроде бы и воля не нужна, — улыбнулся Упоров, отставляя в сторону свою кружку.
Дьяк вздохнул, осторожно поставил блюдце, указательный палец его медленно пополз по золотистой каемочке. Вадим предположил, что он сейчас взорвется, но все это время Никанор Евстафьевич находился в прежнем состоянии, только помалкивал. Настроение его начало ухудшаться без внешних признаков, что проявилось в холоде произнесенных слов:
— Пустыми разговорами свободней не станешь. Вот ты…
Дьяк, повинуясь безотчетному порыву, хотел вскочить, да только слегка приподнялся, вовремя остудив чувство.
— …Ты — законопреступник и таковым себя признаешь. Я же живу по своим законам. Их не преступал, следовательно — сижу безвинно. Греха на мне нету. Он — подо мной. Я над ним царствую. Ты — под грехом… Задавил тебя, как крест в сто пудов. Того и гляди — жилы лопнут. Разное у нас состояние…
— Но сидим-то все равно вместе?
— Вместе, да по-разному. Дома я, Вадим. Худой, но мой. Ты непрошеным гостем посиживаешь, никак с собой не умиришься. Что, выкусил? Со мной, брат, не такие умники заводились и их постриг. На-ка вот лучше медку опробуй. За такую весть не жалко: Ильича добыли!
Вор снял деревянную кружку с березового туеска, сразу запахло майским лугом, где у соснового околка стояла дедова пасека. Он и соседская девчонка, которую мама с жалостью звала «воскресным ребенком», потому что у ней постоянно был открыт рот, хоронятся за золотистую сосенку. Дед колдует над ульями, его борода спрятана под черной сеткой, а в янтарной струе меда, как драгоценные камешки, увязли точки соприкосновения солнечных лучей. Он считает — нечестно врываться в пчелиный дом, отбирать их труд. Потом ест мед со свежим хлебом и забывает об ограбленных пчелах.
Вкусно.
Упоров попробовал лакомство, стараясь сдержать желание проглотить всю ложку разом, заодно слегка позлить уж больно довольного собой вора. Сказал хорошим добрым голосом, как бы подражая настроению Никанора Евстафьевича:
— Партия тоже царствует над грехом, потому безгрешна.
— Э-э-э, — глаза Дьяка выражали искреннюю досаду, но он еще не был зол.
— Ереси у тебя в голове много. По-твоему: вором стать все едино, что в коммунисты записаться? Слепой ты, разницы не понимаешь существенной. Партия — сучье стадо, где чем больше соврешь, тем выше взлетишь. Самый большой лгун в мавзолее лежит. Все на него косяка давят и думать должны по-евонному. Свои мысли — под замок, а коли какая выскочила, как у тебя, допустим, значит самого замкнут, Но человек — существо вольное, имеет соблазн рассуждать, ибо рождается с поперечиной в мозгах. Теперь подумай и прикинь: кто ближе к человеческому образу, вор или коммунист? Ну,