Это было не рядовое зрелище, потому все прекратили работу, когда они проходили мимо рабочей зоны. Гордые, независимые изгои, обреченные рождать страх и ненависть человеческого стада. Воры сделали уход парадом, который должен был запомниться фраерам несокрушимостью мятежного духа и неизбежностью отмщения, тем жили эти странные люди, находящие в своем обреченном состоянии повод для серой гордости…
В поселке кричала страшным голосом безутешная вдова старшины Подлипова, а на плацу Крученого маслянисто поблескивала забытая лужа крови покойного.
«Что еще могло после них остаться? — спросил себя Упоров, проходя после смены мимо плаца. Ответил тоже себе, чувствуя облегчение оттого, что все уже — в прошлом: — Еще одна лужа твоей крови…»
Дьяка он нашел быстро. Тот поднял подернутые сединой брови, не испугавшись нахальной близости дерзкого моряка, спросил:
— Чо тебе, Вадик?
Голос был тем же благодушным, каким он распевал на завалинке частушки с профессором Соломоном Волковым по кличке Голос.
— За что вы хотели меня кончать, Никанор Евстафьевич?
В блеклых глазах, на самом дне воровской души, догорали две маленькие черные свечки за упокой тех, кто ушагал по пыльному колымскому тракту. Никанор Евстафьевич попытался улыбнуться, но улыбки не получилось, тогда он сказал с подкупавшей детской простотой:
— Но ведь не убили.
И свечки погасли…
— Граждане сидельцы, водка создана для того, чтобы ее пить, а бугор дуру гонит! Хочет нанести урон нашему трудовому горению! — пыхтел, размахивая руками, Капитон Зубцов по кличке Шершавый.
— Ох, и голова у тебя, Капитоша, — подливал масла в огонь Гнус. — С такой головой в Кремле сидеть надо!
— Шо базарим? Шо базарим? Разливай да пей! За здоровье Никиты Сергеевича!
Бригадир в спор не вмешивался. Он стоял у печки, давая понять зэкам, что их разговоры — всего лишь слова, решение примет он — Вадим Упоров.
Дело то было не очень хитрым: два ящика тушенки — бригадная премия за досрочную проходку — были обменены на ящик спирта. Осталось только выпить. Но администрация лагеря вернулась к обещанию дать бригаде четыре бульдозера, которые надо было к весне отремонтировать. Ольховский что-то прикинул и своим скучным, почти механическим, голосом предложил привести бульдозеры в порядок немедленно, сделать вскрышу, а к весне уже иметь готовый полигон для промывки.
Раз ремонт, значит — запасные части. Где их возьмешь в конце сезона? Ольховский, оказывается, был готов и к этому:
— Ящик спирта. Тогда ремонт можем начинать хоть завтра.
Но Капитон Зубцов без боя не сдавался. Он был мастером на все руки, а цена мастера в России издревле измерялась зельем. Шершавый сразу смекнул, чем пахнут предложения бывшего осведомителя гестапо, и хотел было ему врезать по мусалам или погнуть лом о его морщинистую шею, но тут наконец вмешался бугор и сказал:
— Спирт идет на дело!
— Дело мы сделали! Рекорд поставлен! — Шершавый захлебывался желанием опрокинуть в сосущую требуху свои законные сто граммов спирта и взывал к групповому сознанию. — Законный расчет подавай! Бесконвойники наш спирт жрать будут, а мы лапу сосать? — Он уже трясся от негодования, все больше разжигаясь и теряя контроль над нервами.
Упоров смотрел мимо распахнутого рта зэка в крохотное оконце. Думал: «Такому что в тюрьме сидеть, что революцию делать. В любое дерьмо его водка смахнет. И хоть человек Капитон в трезвом разуме не мерзкий, прогнать все равно придется, чтобы воду не мутил…»
Бригадир заметил, как по стене пробежал паук, забрался в мох да и пропал там сразу, слившись с высохшими травинками. Солнце пригревало с нищенской щедростью, до ближайших холодов оставалось не так уж долго, но сделать вскрышу должны успеть…
Он прикрыл глаза, тепло стало приятным и ласковым, как тепло изразцовой печки детства, что стояла посреди свежебеленой кухни, чьи резные окна выходили в заснеженный сад. Утром он прислонялся сбоку печки щекой и стоял на одной ноге с закрытыми глазами, чтобы, не видеть укоризненного взгляда деда, продолжая урывками досматривать прерванный сон. Дед делал вид, что сердится, чиркая спичками под пахнущими смолой лучинами, и когда они вспыхивали, запах становился общим, заполняя на несколько минут весь дом.
Иногда в этом приятном домашнем тепле появлялся другой запах — холодного хлеба из холщовой котомки возвратившегося с охоты деда. Он протягивал ломоть, говорил:
— Это тебе от зайца!
Зайца ели на следующий день. Мальчик знал — едят зайца, хотя дед тайком обдирал зверька в сарае, подвесив за задние лапки к березовой жерди у потолка, на которой висели заготовленные летом веники.
Тайна жила в их взглядах за обеденным, столом и во взгляде весьма довольного собой лобастого гончака Карая. Она соединяла всех, у нее был запах: тайна пахла обманом. Мальчик не знал — он маленький, и его берегут от жестокостей жизни.
Обидевшись на взрослых, Вадим относил хлеб Караю, чтобы замкнуть порочный круг. Но ночью, слушая покаянные молитвы деда, подвергался другим сомнениям: дед представлялся ему смущенным, растерянным.
Тогда становилось жалко и деда, и зайца. Прощение приходило под трогающее душу «Отче наш…»
Хорошо засыпать при молитве, приятно прощать кающихся… И все-таки, чтобы быть сытым, надо убить зайца. Чтобы стать свободным, надо убить в себе жалость или хотя бы распрощаться с ней на время.
Задумчивая улыбка на лице бригадира окончательно вывела Шершавого из себя, он выбросил свой последний козырь:
— Ты-то, Дьяк, а?! — Капитон вытянул в сторону вора палец. — Скажи словцо за правое дело. Ведь кинет нас за всю малину враг народа и предатель социалистического отечества. Я этому Борману… — Палец уже целил в грудь Ольховского. — Ни! Ни! Ни! На самую малость не верю. Вот я такой! Работать так работать, а пить так…
— Похмеляться, — вежливо подсказал Соломон Маркович.
Зэки захохотали, но Капитона это не смутило, и он попробовал еще разок:
— Дьяк, ну ты-то что — ни нашим, ни вашим? Тебе так не годится!
Вор зевнул в лицо Шершавому, потянувшись, сказал:
— Не кудахтай, Капитоша. Моя бригада на Золотинке. Здеся свой бугор имеется…
Капитон понял — проиграл, сразу сник, потерялся, как собака под палкой, заискивающе кивнул Упорову:
— Все на вас сошлось, Вадим Сергеич. Решайте…
Бригадир развернулся к остальным зэкам, сжимая в руке кепку-восьмиклинку, поставил точку:
— Норма не отменяется. В нее не входит то, что вы намыли здесь языками! Мы решили с вами стать свободными, а не пьяными…
— Выходной обещал, Сергеич…
— Не придумывай! Кто обещал, с тем отдыхай! Ян Салич, забирай пойло. Пусть они зальют его в свою пролетарскую требуху, а нам отдадут запчасти.
— Мне нужен помощник, — Ольховский повернул к бригадиру флегматичный взгляд. — Может сойти даже Соломон Маркович…
— Слыхал?! — Упоров повернулся к Волкову, успев подумать: «Если спросит разрешение у Дьяка — прогоню!»
Но Голос тут же начал складывать бутылки в мешок, и тогда, подумав, Упоров сказал:
— Солонину тоже заберите. Мы потерпим. Запчасти должны быть отданы по списку. Пусть не мудрят, иначе ими займется Никанор Евстафьевич…
Дьяк усмехнулся, но не произнес ни слова, спрятав свое отношение к сказанному в резких складках, чуть глубже обозначившихся на лбу.
— Они знают, — Ян Салич стоял понурый, как старая, нерабочая лошадь.
Голос захлестнул петлю на горловине котомки, кинул груз за спину, успев мягко подсесть именно в тот момент, когда котомка коснулась его парусиновой куртки. А потом пошел, не оглядываясь на провожавших его тоскливыми лицами зэков. У них глаза — беспризорных детей.
Бригадир натянул кепку, голосом доезжего, подзывающего нерадивую собаку, окликнул Шершавого:
— Капитон, поди сюда!
Капитон почувствовал настроение бригадира, потому, не искушая судьбу, охотно подчинился:
— Слушаю, Сергеич!
— Видишь того каторжанина? — спросил Упоров, указывая в сторону отца Кирилла, что стоял у засохшей, потерявшей ветви и кору лиственницы.
— Проверяешь мое зрение? Вижу: скелет как скелет. Чо тут замечательного?
— Он должен иметь дело и приносить бригаде пользу.
— Научить работать дистрофика нельзя: к обеду сдохнет.
— Плохо себя знаешь, Капитон…
На том бригадир закончил, не очень вежливо, с намеком, задев Шершавого плечом, направился к отвалу.
— Ладно, попробую, — трагично выдохнул зэк, не преминув еще разок коснуться душевной боли. — Веришь — нет: как подумаю, что есть на свете люди, которые могут чужой спирт своим поганым ртом пить, сердце кровью обливается. Кстати. — Капитан уже спрашивал в спину, — оно что-нибудь умеет, это роковое недоразумение?
— Сумеет, чему научишь.
Упоров с опаской поглядел на измученного голодом, но удивительно спокойного, независимого от своих телесных страданий человека, тряхнул головой, чтобы отогнать незаметно приплывшие мысли, от коих начинала разоружаться душа и добрело сердце. Он закрепил свою победу угрозой:
— Запомни, Капитон, сегодня тебе отпущен последний грех!
Шершавый кивнул, не поднимая глаз, подошел к отцу Кириллу, тронул его за торчащий из рваного ватника голый локоть, ехидно поинтересовался:
— Так ты, Кирюша, ничего окромя креста в руках не держал?
Монах улыбнулся ему открытой, бесхитростной улыбкой.
— Почему же, мне за плугом ходить приходилось, колодцы рыл, в кладке преуспевал, плотничал. Силу-то совдеповские посты отняли. Вернется…
— Все мы не больно жируем, Кирюша. Нынче вот без законного спирта остались. Произвол…
Отец Кирилл засмеялся, пытаясь обратить страдания Капитона в шутку. Смех родил гнев. Шершавый топнул ногой:
— Что скалишься, мракобес?! Родню разглядел?! Вали работать. Видишь, лоток у бочки ничейный? Бери! Я из тебя стахановца сделаю. Или сдохнешь вперед всех…
— Отойду, — поправил не потерявший добрей улыбки отец Кирилл.
— Как это — «отойдешь»?!