Черная тропа — страница 26 из 63

— Гантели, — ответила Эстер. — Штанга и гантели.

Сейчас Эстер лежала на спине и жала штангу, пока Маури рылся в ее коробках.

«В тот день, когда она приехала сюда, я был в полном ужасе», — подумал он.

Инна позвонила и сообщила, что она, Эстер и тетка Эстер едут в усадьбу. Маури долго бродил туда-сюда по своему кабинету, думая о том, как он чувствовал себя на похоронах матери. О сестрах, которые так напоминали ее. И теперь он должен быть готов к тому, что может в любой момент столкнуться с мамой. Каждый раз, выходя из своей спальни, он будет играть в русскую рулетку.

— Я занят, — сказал он Инне. — Проведи их по усадьбе. Позвоню, когда освобожусь.

В конце концов, он взял себя в руки и позвонил.

И едва сестра переступила порог, как Маури испытал безграничное облегчение. Она была индуска. И выглядела, как положено индуске. Никаких следов матери в ее облике не было.

Тетушка выдавила из себя:

— Спасибо, что берете на себя заботы о ней, я с удовольствием оставила бы ее у себя, но…

Тем временем Маури как в полусне взял Эстер за запястье.

— Само собой, — проговорил он. — Само собой.


Эстер покосилась на Маури. Брат снова рассматривал ее рисунки. Если бы она до сих пор рисовала карандашом, то могла бы нарисовать себя, поднимающую штангу, и Маури с коробкой в руках рядом с собой. Она поднимала его любопытство. Несла над собой, так что никто ничего бы не заметил. Переносила боль на большую грудную мышцу и трицепсы. Поднимала… девять… десять… одиннадцать… двенадцать.

«Однако мне нравится, что Маури приходит, — подумала Эстер. — У меня он отдыхает, в этом весь смысл».

Разглядывая рисунки Эстер, Маури заглянул совсем в иную жизнь. Он невольно задавался вопросом: что произошло бы с ним, если бы он попал на север совсем маленьким? Если бы его детство прошло в другом мире?

Практически все рисунки были навеяны сценами из того дома, где прошло ее детство, — старинного здания железнодорожной станции в Реншёне. Он достал несколько рисунков карандашом, изображавших ее приемную семью. Вот мать в доме, занятая хозяйственными делами или раскрашивающая керамику. Вот брат, возящийся посреди лета со скутером, в окружении полевых цветов. На брате синий комбинезон и кепка с рекламной надписью. Вот приемный отец, чинящий загон для оленей по другую сторону железной дороги у озера. И везде, почти на каждой картине, маленькие тощие лопарские собаки с гладкой шерстью и изогнутыми хвостами.

Эстер изо всех сил старалась поставить штангу обратно на подставку, но руки слишком устали. Она не обращала на Маури никакого внимания — казалось, даже забыла о его присутствии. Брату нравилось, что его на некоторое время оставили в покое.

Маури достал эскизы, изображающие Насти в клетке.

— Мне нравится этот хомяк, — сказал он.

— Это норвежский лемминг, — поправила, не глядя, Эстер.

Маури разглядывал лемминга: широкую морду с черными глазками-бусинками, маленькие лапки. Осознанно или неосознанно Эстер сделала их очень похожими на человеческие. Они напоминали руки.

Насти на задних ногах, положив передние лапы на прутья клетки. Насти, склонившийся над миской с едой, — вид сзади. Насти на спине среди опилок, лапы торчат вверх. Мертвый и застывший. И как часто на ее рисунках, в них вмещалось что-то еще, не имеющее отношение к главному сюжету. Чья-то тень. Кусок газеты, лежащий возле клетки.

Эстер перевернулась на живот и стала делать упражнения на мышцы спины.

Насти принес домой папа. Нашел его на болоте — промокшего, полумертвого. Папа посадил его в карман и тем самым спас ему жизнь. Он прожил у них восемь месяцев. Привязаться к кому-нибудь можно и за более короткое время.

«Я так плакала, когда он умер, — подумала Эстер. — Но мама объяснила мне, зачем нужны картины».


— А ты нарисуй его, — говорит мама.

Папа и Антте еще не вернулись. Я поспешно достаю бумагу и карандаш. И уже после первых штрихов острое чувство скорби улеглось. Горе на душе становится приглушенным. Рука полностью берет в свое распоряжение мозг и чувство, слезы вынуждены отойти на второй план.

Когда приходит папа, я снова немного плачу — больше для того, чтобы получить дозу его внимания. Рисунок с изображением мертвого Насти уже лежит на дне моей коробки в ателье. Папа утешает меня, долго держит на руках. Антте не реагирует. Он слишком взрослый, чтобы оплакивать какого-то лемминга.

— Знаешь, они такие хрупкие, — говорит папа. — И так чувствительны к нашим бациллам. Давай положим его в дровяной сарай, а ближе к лету похороним, как положено.

В последующие недели я делаю три рисунка дровяного сарая, с толстым слоем снега на крыше. Рисую черную тьму вокруг его маленьких окон, украшенных морозными рисунками. Только мы с мамой понимаем, что на самом деле я рисую Насти. Он лежит там внутри, в коробке.


— Тебе надо снова начать рисовать, — сказал Маури.

Эстер поменяла блины на штанге, взглянула на свои ноги. Бедра стали заметно объемнее. За счет квадрицепсов. Надо есть больше белка.

Маури разыскал несколько рисунков тетушки Эстер, сестры ее приемной матери. На одном она сидит на кухне и с отчаянием смотрит на телефон. На другом — лежит на диване и с довольным лицом читает роман. В одной руке у нее большой нож, на который насажены куски вяленого мяса.

Он чуть было не спросил Эстер, общается ли она с тетей, но не стал. Они одна сатана — что тетка, что приемный отец.

Эстер сгибала ноги под штангой. Она посмотрела на Маури. На морщинку, которая на мгновение пролегла между его бровей. Он не должен сердиться на тетушку. Куда ей деваться? Она такая же бездомная, как и Эстер.

Время от времени тетушка приезжает к ним в гости в Реншён. Обычно все начинается со звонка маме.

На это раз звонки продолжаются целую неделю. Мама ходит, зажав трубку между ухом и плечом, пытаясь до всего дотянуться.

— Угу, — говорит она в телефон и тянется к раковине с посудой, помойному ведру и собачьим мискам. Она не может сидеть без дела и разговаривать, это просто исключено.

Иногда она восклицает:

— Какой же он идиот!

Но по большей части мама молчит. Подолгу слушает. Из трубки доносится, как тетушка горько плачет на другом конце провода. Иногда она ругается.

Я приношу маме удлинитель. Отец раздражается. Его дом оккупирован этими бесконечными телефонными разговорами. Когда раздается очередной звонок, он встает и демонстративно выходит из кухни.

Однажды мама говорит:

— Марит приедет.

— Так-так, ей опять приспичило, — отвечает отец.

Он натягивает комбинезон для езды на скутере и уезжает, не сказав, куда направляется. Возвращается поздно, после ужина. Мама подогревает ему еду в микроволновке. В доме царит молчание. Не будь везде так холодно, мы с Антте сбежали бы в ателье или в мансарду, где лежит замерзшее белье и на стеклах красуются морозные узоры.

Но теперь мы вынуждены сидеть на кухне. Мама моет посуду. Я перевожу взгляд с ее спины на настенные часы. В конце концов, Антте встает и включает радио. Затем идет в гостиную и включает телевизор. Однако все звуки теряются в напряженной тишине. Отец зло косится на телефон.

Я все равно рада. Тетушка очень красива. У нее всегда с собой целая сумка косметики и духов, которые она разрешает мне попробовать, если я обещаю обращаться с ними осторожно. И мама становится другой, когда приезжает тетушка. Чаще смеется всяким глупостям.

Если бы я по-прежнему умела рисовать, нарисовала бы все ее портреты заново. Она могла бы выглядеть на них так, как ей нравится. Как маленькая девочка. Рот мягче, меньше черточек между бровей и вокруг рта. И я не стала бы отображать сеть тонких морщин, которые веером расходятся от наружного угла глаза к высоким скулам. Дельта слез.


Тетушка приезжает поездом из Стокгольма. Дорога занимает всю вторую половину дня, весь вечер, всю ночь и еще полдня.

Я стою в гостиной на втором этаже, где мама с папой спят по ночам на раскладном диване. Антте спит на диване на кухне. У меня у одной есть своя комнатка — крошечная каморка, где помещаются только кровать и стул. В ней есть окно, но оно расположено так высоко, что нужно встать на стул, чтобы выглянуть наружу. Иногда я стою так и смотрю на рабочих железной дороги, которые приходят в своих желтых комбинезонах и возятся со шпалами. У меня отдельная комната, потому что я приемный ребенок.

Но сейчас я стою в гостиной, прижав нос к оконному стеклу. Я могу увидеть тетушку — для этого надо только закрыть глаза.

Дело происходит в разгар зимы. Стокгольм — как акварель в светло-коричневых красках на размытой дождем бумаге. Черные мокрые стволы деревьев, тонкие чернильные линии.

Я вижу Марит в поезде. Иногда она запирается в туалете и украдкой курит. В остальное время она сидит и смотрит в окно. Дома за домами. Леса за лесами. Душа в настроении возвращения домой.

Иногда тетушка вынимает мобильный телефон и смотрит на него. Связи нет. Возможно, она все же пыталась позвонить. Пиликание сирены на железнодорожных переездах, где теснятся в ожидании машины.

Денег у нее хватило только на сидячее место. Марит закутывается в пальто, как в одеяло, и засыпает, прислонившись к окну. Электрическая печь работает на всю катушку. Пахнет горящей пылью. Ее узкие ступни и лодыжки в нейлоновых колготках, торчащие из-под пальто, лежат на сиденье напротив, обнажая ее хрупкость и ранимость. Поезд покачивается, свистит и грохочет. Это так похоже на жизнь до рождения.

Мы с мамой встречаем Марит на перроне в Реншёне. Тетушка — единственный пассажир, который выходит на этой станции. Снег на платформе не убран. Мы с трудом пробираемся через сугробы. Синие вечерние сумерки. Хлопья снега застревают под сумками.

На Марит чуть больше косметики, чем обычно, и голос звучит чуть веселее, чем нужно. Она болтает, прыгая по глубокому снегу. В легком пальто и изящных сапожках она тут же успевает замерзнуть. Шапки на ней тоже нет. Я тащу за собой ее чемодан. Он оставляет в снегу глубокий след.