Черная вдова — страница 18 из 43

– Извращенность.

– Откуда же она? Как могут ужиться слезливость и жестокость?

– Кому нечего терять, тому не о чем жалеть. Ни во что не веришь – ничем не дорожишь. Ни своей жизнью, ни чужой. До чего не доведет тоска степная. От нее, видно, и нрав крутой у татар, вспыльчивость, ярость, доходящая до одурения.

– А мы – добродушны, мягкосердечны? Нас тоже не упрекнешь в излишней застенчивости. Нет, дорогой. Нрав не сходит с неба. Конечно, доля правды есть в твоих словах. Наверно, изрядная. Но ты видишь татар с одной стороны. Будь они лишь такими, какими в песне своей предстают, давно бы ушли все в отшельники, сидели в пещерах и плакали. Но татары не только хнычут. Предприимчивый народ, терпеливый, напористый. Лукавы, добычливы. Причем, весьма осторожны. Встреч лобовых избегают, сбоку зайти норовят, сзади ударить. Бегущих бьют, лежащих добивают. Война у них – без сражений, сражения – без потерь. Хитростью берут, осадой да засадой. Не мечом, а стрелой стараются орудовать. Издали, чтоб их не достали. Выходит, дорожат жизнью! Потому что жизнь есть жизнь. Умирать ни кому не хочется. Хочется дышать и кушать. А еды нет. Пока люди не делились на богатых и бедных (было, говорят, такое счастливое время), каждому доставался кусок – хоть скудный, да верный. Теперь – иное. У одних густо, у других пусто. Идет пастух к хану, а хан ему – у меня на всех не хватит. Надо взять у других. У богатых соседей. Как взять? Купить? – денег не водится, даром не дают. Значит, надо взять силой, то есть ограбить. Кто согласится, чтоб его ограбили? Сопротивляются. Ах, так? Убить! Вот в чем дело, дорогой. Не оттого татарин зверь, что у него душа какая-то там особая, – душа у всех одинаковая, человеческая, – а оттого, что заставили озвереть. Человека, который, – если судить по песне, – способен грустить, томиться в разлуке, о светлых реках мечтать, любить животных, землю любить приучили добывать свой хлеб не трудом на этой земле, а разбоем. И возвели разбой в доблесть, прославляют убийство в сказаниях. Лучший убийца – герой, богатырь, пахлаван. И это – не только у татар. Убивали македоняне. Убивали персы. Убивали арабы. Да и мы, хвала аллаху, убивали, кого прикажут, хотя живем в городах и нас не томит никакая степная тоска. Человек, созданный творить, принужден уничтожать – это и есть наихудшая извращенность, дикая хворь людская.

– Да, – вздохнул Бахтиар. – Ты прав. Я и сам так думал, но смутно. И говорил кое-кому, да невнятно. Теперь вот, в беседе с тобой, заново все осмыслил – и окончательно убедился: Вселенная перевернута вверх ногами. Но… я уже спрашивал себя, а сейчас тебя спрашиваю – как ее выправить? Я не знаю. Ты не знаешь. Кто знает? Никто. Эх, Вселенная! Когда, человек развяжет узел тайн твоих черных?

– Не улетай далеко, – сказал с насмешкой Джахур. – Вселенная – не за небом седьмым. Она у порога. – Кузнец похлопал по нижнему краю бойницы. – Начинай отсюда, а там – посмотрим. Глядишь, разгрызем тот узел неподатливый. Не удастся – другие сумеют. Которые поумней. Те, что придут после нас.

Бахтиар долго не отвечал. Вздохнул опять. Нашел в темноте большую руку родича.

– Спасибо. Хорошо, что ты есть.

– Неплохо.


Зебо, пухлая сартская девчонка, прибежала на кухню нагая, растрепанная, с глубокими царапинами на круглом животе и четкими следами зубов на белых выпуклостях грудей. Опустилась у стены на корточки, закусив губу, с болью заплакала.

Бесшумно, украдкой, слетелись к Зебо, точно птицы – к упавшей подруге, пленницы гарема, самые бесправные, низшие: поварихи, ткачихи, прачки, пряхи.

– Смотрите, кровь!

– Что с тобой?

– Что она сделала?

– Вызвала, раздела, косы расплела. Уложила, стала целовать. Тискала, тискала, прижималась – и озверела. Искусала всю, искромсала. Попробуй крикнуть – убью, говорит. Ох! Я чуть со страху не умерла. Еле вырвалась.

– Боже! Осатанела, одичала.

– До чего докатилась. Видать, окончательно свихнулась.

– Скотина! – выругалась Адаль. – Облик человеческий потеряла. Муж не нужен, любовник противен.

– Ой, сестры, ой! – заголосила красивая судомойка Бану. – Что только не вытворяют они в постелях? Я вся измызгана, себя ненавижу. Испоганили, испохабили – век мойся, не отмыться. Спалить их, проклятых!

– Тихо! Сама сгоришь.

…Гуль бросилась к окну. Комната, где ночевала Гуль, находилась в жилой башне, примыкавшей к городской стене; окно, узкое, точно бойница, выходило наружу, к татарскому стану. Гуль задыхалась. Толчком растворила узорную ставню, в комнату хлынул вместе с холодным воздухом чей-то протяжно зовущий голос.

Прилетев издалека, незнакомая песня чужих людей сразу нашла верный путь и легко проникла в сердце, жадно раскрытое навстречу непривычному, возбуждающе непохожему на повседневное. Проникла – и поселилась, пришлась точно к месту, словно змея к пустому вороньему гнезду.

Гуль казалось – с ней говорят странными словами о необычных вещах. Зовут на вольный простор к синему предгорью, где в белых шатрах богатых кочевий пенится в чашах острый кумыс. Где мужчины свирепы, зубасты и ненасытны. Долго стояла Гуль у окна. Будто в столб соляной превратилась. Стояла, слушала, глядела в темноту, настороженно вытянув шею и не мигая, нагая, холодная, неподвижная, вся подобравшаяся, точно гадюка на охоте.


– Пойдешь со мной, длинноногая? Богатырей наших, ужасно храбрых, нужно проведать. И покормить их, несчастных. Бахтиар вчера так и не притронулся к пище. Чем жив человек?

Они нашли своих у Черной башни.

Только что закончился обход укреплений. Предводители отрядов глядели угрюмо, будто с кладбища вернулись. Чему радоваться? Котлы на стенах насквозь проела ржавчина, смолы нет, нефть давно высохла, запасы камней растащили проворные горожане.

Чем отбиваться от татар?

– Похвалялись: мы дальновидные, умные, зоркие! – возмущался Аллаберген, молодой каракалпак. – Богатые, могучие. Попробуйте нас задеть… Эх! Легко было разных найманов и «черных китайцев» стращать, их на земле – шестнадцать с половиной человек. Или чуть побольше. А нагрянул враг настоящий – сразу пришлось хвастунам хвосты поджать. Осрамились на весь белый свет.

– Куда смотрел правитель? – разводил руками туркмен Ата-Мурад.

– Куда? В собственную… пятку! – выпалил кипчак Байгубек. – У наших мудрых правителей это самое наиглавное занятие. Самосозерцание, так сказать. – Заметив Мехри, он смущенно кашлянул. – Прости, дочь моя. Я пастух, степной дикарь, баран тупой. Кому и сквернословить, как не мне? Но тут, детка, и пророк Мухамед не стерпел бы! Засели, сучьи дети, в неприступном дворце, мясо жрут, а ты с голоду пропадай. Спалить их к черту, и делу конец! Аллаберген, сними своих людей со стены, обложи логовище тех двуногих зверей. Долбите ворота, стрелы мечите, огнем пугайте, роздыху псам не давайте! Чтоб их бессонница замучила, чтоб взвыли от отчаяния, скоты. Пусть джигиты глаз не сомкнут, пока все припасы у дармоедов не вытрясут. А, Джахур?

– Попытайтесь.

– И ты согласен, Бахтиар?

Тот молча кивнул.

– Пойдем, удальцы. Не будем тут мешать.

– Нет, нет! – всполошился Джахур. – Не отпущу, пока не угощу. Присаживайтесь. Разделите с нами скромный завтрак. Прошу.

– Завтракали уже. Спасибо.

– Не обижайте!

– Зря хлопочешь, Джахур. Некогда. Семью надо повидать. В другой раз угостишь.

Удалились. Джахур спросил у Мехри:

– Детей Курбановых накормили?

– А как же.

– И самого? И жену?

– Всех.

– И булгарин с товарищем поели?

– Отказались. Говорят, где-то перекусили.

– Врут. Просто стесняются. – Джахур бросил ложку. – Нет, я так не могу. В бою – вместе, за едой – врозь. Была бы она у каждого – ладно, а то у одних куль, у других ни крохи. Приступай, Бахтиар, я не хочу. Вчера подкрепился, когда ты спал. Эх горе! На припасы богачей мало надежды. Вытрясешь у них, жди. Да и трясти нечего, сами небось пустой суп хлебают. Сколько добра врагу сплавили! Что придумать, чтоб люди не томились, пока из Ургенча зерно привезут? Пойду со стариками потолкую. Хорошо бы сложить у кого что есть и варить на всех. Вот и не будет голодных. Потом, я кузнецов решил собрать. Вы тут, на стенах, действуйте, а мы сабли для вас возьмемся ковать, наконечники для пик и стрел. Чем драться? Колпаками, что ли?

Он ушел. Асаль сказала:

– Почему дядя Джахур кушать не стал? Вчера – дело прошлое, сегодня тоже хочется что-нибудь пожевать.

– Как устроена жизнь? – Мехри разломила лепешку. – Одни едят, другие глядят. Джахуру это не нравится, совестно ему. Такой уж он человек. Сколько знаю его – никогда без друзей не обедал, к хлебу не прикоснется, пока не зайдет кто-нибудь. А поесть муженек мой – большой любитель, и если уж примется за еду – немалую гору умнет, точно вол после пахоты. Ведь и работа у них, кузнецов, не легче воловьей. Изнурительная. Сегодня он первый раз отвернулся от скатерти. Что с ним стряслось? Бахтиар здесь, вдвоем и убрали бы кашу. А, понимаю. Если б дома сидели, пожалуй, не бросил бы ложку – дом человеку не только защита, но и ловушка: стены от мира тебя отсекают, держат в плену твоих собственных хотений. А тут – открытый простор, народ вокруг, люди ближе, роднее, что ли. Всех видно, за всех душа болит. Ешь, Бахтиар.

Бахтиар проглотил без охоты ложку густо наперченной каши – и сразу почувствовал яростный голод. Он быстро очистил миску, прикончил ячменный хлеб, уныло сгорбил худую спину, далекий от сытости, неудовлетворенный. Долго пил остывающий чай. Чтоб хоть этой теплой водой заполнить нутро. Успокоить дракона, который несколько дней глухо, сквозь тяжкую дрему, ворчал, но не очень тревожил, а теперь вдруг проснулся, проклятый зверь.

Он старательно прятал глаза от Асаль. И словечка ей, жадно ждущей, не кинул. И тюрчанка примолкла, замкнулась. Только ее дыхание – чуть слышное, стесненное – говорило Бахтиару, что она здесь, близко, рукой достать.

– Сменить повязку? – предложила Мехри племеннику. – Загрязнилась. Не повязка – портянка, три года не стираная.