Черная вдова — страница 32 из 43

Но тут уже нечего было спасать. Все пропало. Все сгорело, рухнуло, сломалось. Все взлетело к небу – орудия, самострелы, сосуды с горючей смесью, начиненный порохом бамбук. Звери, изготовленные руками людей, по воле других людей испепелили сами себя заключенной в них мощью коварной, мгновенно воспламеняющейся пыли.

Татары скрутили одного из китайцев, приставленных к осадным машинам, – он уцелел случайно, находился в недолгой отлучке, – деловито раздели и при свете полыхающих развалин не спеша содрали с него кожу. Потом пустились искать Мэн-Хуна и Чормагуна, но те благоразумно где-то затаились.

Пока степняки бесновались позади укрепления, Джахур и Аллаберген, пользуясь их растерянностью, слепотой злобного бессилия, осторожно, стараясь не шуметь, повели отряды на вылазку. Первый захватил запас длинных монгольских стрел и дальнобойных луков, второй – обоз с очищенным рисом, салом, сыром и джугарой.

Успех! Полный успех! Обрубили татарам лапы. Попробуйте, черти, взять теперь Айхан.

Но если нету худа без добра, нет и добра без худа. Под конец оба отряда совершили в горячке оплошность: подпалили повозки с излишней частью имущества, чтоб ничего не осталось врагу – унести всю добычу никак не успели бы. Подпалили – и горько пожалели об этом: татары, заметив огонь, кинулись на горожан, задержавшихся под стеной, растерзали на месте и по лестницам, которые айханцам не удалось убрать, завывающей стаей хлынули наверх.

Лег, до костей изрубленный, на проезде стены почти весь каракалпакский отряд, и первым упал его предводитель Аллаберген. Полетели вниз, внутрь города, сарты Джахура. Лишь сам Джахур отбился – не так-то легко было к нему подойти.

Неприятель теснил осажденных сразу с двух сторон – от юго-восточной стены, где располагались ворота, и от Западной башни, вдоль левой ветви Гавхорэ. Очистив занятые участки от последних защитников, татары обрушили сверху на город лавину стрел. Кое-кто из степняков уже спустился по ступенчатым откосам на дворцовую площадь. Успех. Полный успех. Но теперь чужой.

Однако и айханцы не только защищались да умирали. Они нападали. Они напористо рубились. Хорезмийцев подбадривала мысль, что все равно сегодня ночью врагу досталось куда больше разящих ударов, чем выпало на долю осажденных. Еще одно усилие – и противник побежит.

И верно – стихийный приступ, не подкрепленный мощью метательных приспособлений, быстро угас. Пало пять сотен татар, уйгур и татарских кипчаков. Самозваные главари степного воинства схватились за голову. Назад! Назад, пока не убили всех. Монголы – не из пугливых, но туземцы превосходят их числом. Они дома, а дома и прут – острое копье.

Чормагун покинул убежище. Но искать виноватых не стал. Все ответственны за нынешний позор. И болей всех – Чормагун. Татары, не вступая в объяснения с воеводой, улеглись на сырую землю и не шевелились до утра. Лишь там и тут иногда слышалось тихое всхлипывание. Будь у айханцев чуть больше терпения, они смогли бы сделать новую вылазку. Но горожане сами валялись на стенах меж трупов, как трупы, не в силах раскрыть изъеденных потом глаз. Обе стороны выдохлись до конца. Наступило долгое затишье.

…Из колодца выползло невиданное существо – мокрое, облепленное грязью, лишь отдаленно похожее на человека. Кто это такой? Не узнать. Весь черный, пахучий, лоснящийся, точно болотный кабан. Рот и тот забит глиной и тиной. Глаз не видать.

– Тряпку! – сказал Бекнияз.

Асаль сорвала с головы покрывало. Сунула отцу. Убежала. Она-то сразу догадалась, кто это такой. Старик отер человеку лицо.

– Ты, Бахтиар?

– Я. Что, изменился? Глаза мне промойте.

– Сейчас! Старуха, воды. Где Рус?

– Позади.

– Ата-Мурад, Уразбай?

– Олега несут. Раненый.

– Сабур?

– Он… там.

– Неужто погиб?

– «Я, – говорит, – ходил в Китай, наблюдал, как шутих запускают. Я подожгу фитиль». Завалило. Знаешь, сколько было гремучей пыли? Полный подвал. Развалилась мечеть?

– Вдрызг.

Появились остальные.

– Ох, слава аллаху! – вздохнул Уразбай. – Дотянули. Ослаб, кровью истек, сам ползти не может. Тяжелый, как слон, по дну, точно куль, волокли беднягу. Живой?

– Посмотрим. – Бекнияз приложил ухо к сердцу Олега. Послушал. Развел руками. – Мертвый. Давно мертвый.

– Да ну? – удивился Ата-Мурад. И, не зная, что добавить, уныло пробормотал: – Выходит, зря старались, тащили сквозь тьму и грязь?

Помолчали. О чем толковать?

– Натерпелись? – Бекнияз показал бородой на зловонный лаз. Туркмен и кипчак устало переглянулись. Ата-Мурад шевельнул губами – и ничего не сказал.

И тут случилось неожиданное.

– Хасан! Мой Хасан! – Жена Бекнияза бросила пустой кувшин, упала на стылое тело. Она откинула чадру. Мужчины впервые увидели лицо незаметной, всегда молчаливой тюрчанки – бледное, строгое лицо женщины, прекрасной даже в старости. Оно было чеканным, величественным и никак не вязалось с мягкими, будто размытыми, чертами Бекнияза. – Хасан! Вставай. Идем домой. Я умою тебя, накормлю. Поднимайся, Хасан. Здесь холодно, сыро, пахнет плесенью. Боюсь, простынешь.

– Ослепла? – крикнул супруг. – Где Хасан? Это Олег. Русский. Чужой.

– Глупый старик! Чтоб мать не узнала сына? Помоги, не стой, как столб соляной.

– Что с нею такое? Что она мелет? С тех пор, как ушел. Хасан, ни разу о нем не спросила – грустила, ночей не спала, но терпела, держала себя в руках. И вдруг – нате, радуйтесь, почтенный Бекнияз! – Старик заплакал. – Видно, грохот вчерашний испугал несчастную. Неужто тронулась, господь сохрани? То-то весь день озиралась, дрожала, несла всякую чушь. Очнись! Не Хасан перед тобой, слышишь? Не Хасан. Русский. Гость. Друг Бахтиара.

– Хасан. Это Хасан. Это мой сын.


В крепости – пир, по-мирному людный, по-доброму шумный. Большой, угощеньем обильный. Почти как до войны. Но тогда здесь чинно кутили богатые, а нынешний пир – вольный, бедняцкий, беспечно лихой.

Ему бы надо быть тихой, печальной тризной – много детей схоронил Айхан. Но столь редки и потому так радостны теперь удачи, что блеск даже малой победы над желтым врагом ослепил на время черную скорбь. Помянув покойных торопливой молитвой, живые с веселой яростью приступили к еде и хмельному питью.

Сегодня в Айхане, слава аллаху, есть что есть и найдется что выпить. В глубоких котлах дымится плов, приготовленный из риса, отнятого у татар, в толстых Сурдюках плещется вино, добытое у них же.

На площади, собрав вокруг себя толпу, старый пьяница Три-Чудака исполнял, хитро усмехаясь, потешный танец с глиняным блюдом. Он низко сгибался, кружился юлой, отстукивал ритм двумя парами плоских, чисто звенящих галек, зажатых меж пальцев обеих рук. Широкое блюдо с ярко-синим узором под ясной глазурью ползало, точно живое, не думая падать, по узкой его спине.

Он сбросил блюдо с головы, поймал, подбоченился. Сказал хвастливо:

– Видали? Бесподобно! – И тут же огорченно вздохнул: – Единственное, что я не в силах совершить – это наполнить его горячей пищей. Дело неслыханно трудное! Но, может быть, вы сумеете? А ну, кто самый отчаянный?

Смех. Старика увели. Бахтиар, умытый, переодетый, обривший лоб, но так и не снявший курчавую бороду – привык, и люди к ней привыкли, неловко теперь оголить подбородок, да и зачем, не юноша все-таки, – удивленно покачал головой.

– Большой ребенок. – Подумав, пожал плечами. – Странный народ!

– Кто? – спросил Джахур.

– Наши айханцы. Рвань. Беднота. Нищая голь. Нет ничего за душой и не было от рождения. Казалось бы, ради каких сокровищ тут воевать? Однако воюют. Дерутся и гибнут. Зачем, почему? Почему сановитые, которым есть что терять, прячутся в норы, услышав посвист чужой стрелы, а эти чудаки упрямо лезут в огонь? Не понимаю. Надо рыдать – хохочут. Пятьсот долгих лет им внушают, что пить вино смертный грех – они не устают его хлестать. Все наоборот. Несообразность.

– Брось. Что с тобою? – Кузнец пытливо пригляделся к сородичу. – Не выспался, что ли? Плохое говоришь. Пусть у знатных ковры, дома и сады – все равно, даже с дикой скупостью своей, богач не может постичь их истинной цены. Добро-то даровое. Потому и не жаль. То есть, конечно, жаль, но не по-нашему. По-воровски. Случись беда – кинут, сбегут. Мол, еще наживем. Было бы золото. А золото они берегут. Даже в постелях, слыхал, не расстаются с деньгами. Предусмотрительны. Что касается бедных… им-то как раз и есть что терять. Не только свободу и жизнь. В Айхане на что ни взгляни, за что ни возьмись, сработано ими. Стены. Каналы. Горшки. Седла. Обувь. Светильники. И многое другое. Любая вещь. Все свое, хоть и чужое. Пот и кровь, так сказать. Честь и гордость. Вот и дерутся. А что хохочут, когда нужно рыдать, – может, это и есть их достоинство главное? Как иначе жить? И пьют потому, что хотят ощутить, что живут. Рабство душит, вино веселит. Пусть пьют. В меру, конечно, с умом, не во вред, а во здравие. Для пущей радости. На кой бес труд, терпение, жизнь, если тебе, мужчине, нельзя хоть раз в сто лет разогнуться, свободно вздохнуть, посидеть за кувшином вина? Сколько их было, проповедников трезвых? Тьма. И каждый твердил: бойся, терпи, довольствуйся малым. Не ешь, не пей, не смейся, не обнимайся. Черт их раздери. Давно б не осталось людей на земле, все передохли или превратились в бледных слизняков, если б караван под лай собак не шел упрямо своим путем.

– Гуляка, – сказал Бахтиар с усмешкой. – Веселый безбожник. Второй Омар Хайям.

– Нет. Просто здоровый, неглупый, крепкий духом, вольный человек. Такой, каких немало среди нас. Да и Омар никогда не был беспечным гулякой. Три-Чудака говорит – оболгали Хайяма. Угрюмый, затравленный злой старикан, навлекший своей небывалой мудростью ненависть чванных невежд. Ядовитый насмешник. Гордец. Недоверчивый, хмурый бобыль. Усталый пьяница с недобрым смехом на жестких губах. Вот подлинный Омар Хайям. Я – человек дружелюбный, спокойно веселый. Омар же, хотя и писал о веселье, был грустен, уныл, нелюдим. Для меня вино – подспорье, для него – утешение