Самое верное – уничтожать. Всех подряд. Совершенно очистить, опустошить огромные пространства, заселить их своими. Чтоб густо плодились на воле, захлестнули весь мир.
Нет, ничего не выйдет. Передерутся между собой. И как уничтожить всех? Их много. Сколько людей на земле! И каждый хочет жить. Попробуй испепелить эту ужасающе громадную, исполинскую живую стену. Какое оружие надо измыслить, чтоб ее сокрушить?
Татарское войско с его хваленой боевой оснасткой представилось усталому Чормагуну кучей умалишенных, пытающихся срыть ножами горный хребет. Напрасные потуги. Бессмыслица.
Хуже всего, что сами воины начинают это понимать. Не слышно за стеной победных кличей, песен задорных. Он видел давеча – люди молчаливы, печальны. С тоской в глазах отворачиваются от чужих полей, тупо глядят в костры. Много у них смутных желаний. Но самое первое, ближайшее – напиться и забыться.
Чормагун бросил палочку в огонь.
Пей не пей – от правды не уйдешь. Всех нас несет куда-то бурный гигантский поток. Из него не выплыть. Что остается? Ярость бессилия. Бей, чтоб душу отвести. Бей – после разберемся, что к чему. Да и стоит ли разбираться? Бултыхайся, пока не захлебнулся.
– Почему не надо, говоришь? – Чормагун взял с подноса две чаши. Одну – с татарской молочной водкой, грубую, толстую, из красной обожженной глины. Вторую – фарфоровую, тонкую, с местным виноградным вином. Развел руками – и резко сдвинул чаши. Стук, звон. Белая раскололась. Но часть душистого слабого вина, плеснув, попала в красную, разбавила жгучую водку.
Он поднес чашу с испорченным напитком к лицу Орду-Эчена.
– Джучи – строг. Не простит.
– Так, – грустно кивнул Орду-Эчен. – Ладно. Но чашу… стоит ли ее разбивать?
– Лучше разбить, – жестко сказал Чормагун. – Чтоб никого уже не соблазняла.
– Тогда… – Орду смущенно провел ладонью по лицу, – может, сначала выпить вино, а потом расколоть? – Он покраснел. – Жаль, если прольется. Сладкое.
– Пусть льется! В него подмешан яд.
Орду поник.
– Наберись мужества. – Старик ободряюще похлопал юнца по спине. – Запомнил, что сказать?
– Да. Пусть войдут.
…Старуха Адаль выпростала тощую руку из-под черного покрывала, протянула Чормагуну золотой кубок с вложенным внутрь серым бумажным свитком. Он вынул письмо, развернул. «Убей Бахтиара. Орду-Эчен».
– Так. Хорошо.
– Из этого кубка пил Бахтиар, – прошептала Адаль. Она попятилась к порогу, села на голый пол рядом с Гуль-Дурсун, низко, покорно и выжидательно, точно перед казнью, опустившей закутанную голову.
Чормагун осторожно, ногтем, отодвинул кубок.
– Раскройтесь. Не поймешь, кто служанка, кто госпожа. Которая – старуха, которая – молодая. Обе одинаково… стройны, – усмехнулся монгол, подразумевая другое.
Он уже видел их, седой хитрец. Пусть увидит Орду.
Женщины, не поднимая глаз от земли, медленно стянули покрывала.
– Н-да… – Чормагун крякнул, искоса взглянул на Орду. Юнец беззвучно ахнул. Он весь так и вспыхнул, испытывая стыд, страшную неловкость.
Ох, господи. Нехорошо получилось. Чудовище. И ты надеялась… Что ты значишь перед моей невестой? Скверно, очень скверно. Бес попутал. Надо же было связаться, обнадежить. Эх! До чего доводит легкомыслие.
Темноликая, в ранних морщинах, с грубой кожей, которую истощение кое-где надпилило сухими лишаями, пустая, измученная разнузданным воображением, она лишь на короткий миг вскинула грустные глаза. Поймала его смущенный, брезгливо-сострадательный взгляд, все поняла, жалостно, будто оправдываясь, улыбнулась деревянными губами – и вновь закрыла лицо, тяжко уставилась вниз. И больше уже не поднимала головы.
Орду задыхался. Кровь горячей волной ударила в голову, прихлынула к глазам, ко лбу. Что творится на свете? Как может случиться такое? Зачем, к чему, эта женщина – она сама и все, совершенное ею? Нелепость, чертовщина.
Отвернувшись в сторону, торопясь стряхнуть наваждение, Орду заговорил – резко, отрывисто, словно отмахиваясь словами от лезущей в глаза осы, колючей истины. И сказал совсем не то, что велел Чормагун, и не так, как тот хотел, – не свысока, подавляюще равнодушно и назидательно, а горячась, по-настоящему возмущаясь, с простодушным удивлением и растерянностью:
– Я… с толку сбит. Ничего не понимаю. Будто голову сняли, приставили другую. Боже! И это злое существо вообразило, что я возьму его с собой… Кто доверится женщине, которая ради чужака, смертельного врага ее страны, убила мужа – собственного мужа, самого близкого, лучшего человека на свете? Ладно б, если тебя силой отдали за Бахтиара. Нет. Я слыхал – сама навязалась, преследовала, пока не спутала по рукам и ногам. И вот что с ним сделала… Айханцы правы. Ты – паучиха, черная вдова. Нет у тебя иного имени. Как ты смогла? Как осмелилась? О чем ты думала в то страшное мгновение?
– Хотела к тебе, – ответила Гуль чуть слышно.
– Ко мне! – вскричал Орду. – Кто тебе сказал, что я обожаю ядовитых насекомых?
Гуль прошептала:
– Зачем же ты написал: «Убей Бахтиара?»
Вот когда содрогнулся Орду. Он так взглянул на Чормагуна, что старик рывком отодвинулся от него подальше.
– Это не я писал, – глухо сказал Орду. – Это писал один очень хитрый, подлый человек. Но если б даже и я – что из того? Я – враг. Разве враг может предложить доброе дело? А ты – послушалась. Значит, подлость сидела в тебе самой. Потому-то тебе и написали, что надеялись на сговорчивость. И – не обманулись.
Убила. Но это – еще полбеды. Ты поступила хуже. Ради случайной, дурацкой, ничтожной прихоти предала свой народ, край, город, где ела хлеб, воду пила. Если человек отважился изменить родной стране… то ему уже нечего терять. Он пойдет на все. Что его удержит, если не удержала даже совесть? Я тебя боюсь. Путь наш долог. Впереди немало разных племен. И тьма красивых юношей. И что же? Попадется лучший, чем я, – ты и меня отравишь?
Гуль-Дурсун сухо всхлипнула.
– Уходи, – сказал Орду, поднимаясь. – Неужели не чувствуешь, как ты отвратительна?
– Убей, – попросила Гуль.
– Э! Зачем? – Орду махнул рукой. – Отпусти ее, – повернулся он к Чормагуну. – Пусть идет куда хочет. Она… недостойна смерти. Айханцы погибли потому, что сражались. С кем и за что сражалась ты, Черная вдова?
– Нельзя, – проворчал Чормагун. – Нельзя отпускать.
Он ощутил наконец что-то отдаленно похожее на стыд. И то скорее на страх, чем на стыд – страх каких-то позорных разоблачений. Нужно покончить с этой нечистой затеей, уничтожить малейшие следы, чтоб все было скрыто, зарыто, забыто, не тревожило угрозой когда-нибудь выйти наружу.
– Убей. Иначе что скажут о нас потом? Предателей лелеем?
– А разве не так? – крикнул Орду. – Кто ее подбивал на измену? Чем мы лучше – мы, хвалящиеся своим благородством? С грязью водимся, ищем опору в отбросах.
– Что ты говоришь? – прошипел Чормагун. – Открываешь военную тайну! И – перед кем?
– Я сам ее только что открыл для себя.
– Ты не станешь великим ханом.
– Ну и что? Тоже – счастье.
– Ты – не настоящий татарин. Из-за таких хилых созданий, как ты, дети наших детей забудут верховую езду. Будут копаться в земле. Лапти носить. Предков поносить. Хвалиться, что они вовсе не те татары – другие, смирные, домашние.
– Эх! Ну вас всех. И предков, и потомков. Куда бы уйти, сбежать, чтоб никого не видеть? – Он направился к выходу.
– Постой! – Адаль, растянувшись на полу, схватила его за полу лисьей шубы. – А я? Что делать мне?
– Тебе? – Орду отпихнул старуху ногой. – Служила хозяйке верой и правдой – и продолжай служить.
– Разве я ради хозяйки старалась? – запричитала старуха. – Пусть черти ее унесут! – Распустив слюни, отирая слезы то левым, то правым, одинаково грязным, рукавом, Адаль торопливо поведала юнцу о тайных замыслах, сладостных мечтах.
Именно такой, как Орду, сочный вьюноша и мерещился бедной по ночам: «Точь-в-точь, милый ты мой. Будто сам приходил, ненаглядный».
Но вот беда – серебро, накопленное ею, отобрали татары. А ведь кто, как не Адаль, способствовала их победе? Она просит воздать ей по заслугам. Она любит справедливость. Недаром ее зовут Адаль – Справедливой. Царевич должен помочь. А то куда ей теперь, с пустыми-то руками? Как быть с замужеством?
Изумленный Орду кое-как собрался с мыслями – и дал вконец расстроенной старухе знатный совет:
– Выходи… за Чормагуна. Без серебра возьмет. Стоите друг друга. Он, правда, не очень сочен, но тебе, пожалуй, сможет угодить. – Чингизид споткнулся о порог. – Небо! Что происходит со мной? Спал в палатке шелковой – проснулся в яме навозной. Видно, уж не вылезу, так и останусь в этой яме. Надломилось что-то внутри.
Он уехал, не дождавшись наставника.
А Гуль-Дурсун? О ней рассказывают разное. Одни – что степняки привязали ее к хвостам диких коней, разорвали на части. Чтоб все восхитились их честностью и справедливостью. Другие – что оставили в живых, но прогнали прочь. Она долго ютилась в развалинах, среди подруг-паучих, питаясь черепахами и змеями. Потом сама превратилась в большую змею и до сих пор таится в подземных лабиринтах, ждет часа, чтоб вновь обернуться такой же, как прежде, красивой, страстной и страшной женщиной, чьей-то горькой любовью.
Место, где стоит заброшенная крепость, до сих пор считается нечистым. Никто уже не знает ее древнего названия – руины известны под именем Гуль-Дурсун. Черное дело одной недоброй женщины осквернило, наложило печать отчуждения на плоды труда многих и многих. Проклятье, недобрая память – это и есть наказание, которому подверг народ преступную дочь.
И только?! – воскликнет иной. Это не так уж страшно. Не все ли равно человеку, что скажут о нем после смерти?
Нет. Видно, не все равно. Иначе для чего, ради каких надежд он стремился бы прочно строить, украшать жилище? Ведь на его краткий век хватило бы трех временных шалашей. Все равно – ослу; нет, даже он неравнодушен к стойлу. Все равно отщепенцу. Калеке. Бродяге безродному. Человеку – не все равно.