- Успокойтесь, ваше сиятельство, - отвечал фон Драк, - мы в скорейшем времени объясним этот казус. Женщина, отвозившая новорожденную княжну в благотворительное заведение, жива и находится у нас в доме-с. Она покажет вам по всей справедливости-с.
- Где она? Позовите ее, ради бога!
Фон Драк отправился и чрез несколько минут воротился с старухою Егоровною, покровительницею Ветлина. Узнав, в чем дело, она бросилась князю в ноги и молила простить ее. Князь умолял ее рассказать, когда и как она отдала ребенка в Воспитательный дом.
- Виновата, батюшка, виновата! Не отдавала.
- Где ж он?
- А бог знает!
Старуха рассказала, что по разрешении княгини от бремени Алевтина призвала ее в свою комнату и, осыпав, против обыкновения своего, ласками, поручила ей снести новорожденную в Воспитательный дом, обещала, в случае исполнения этого дела, отпустить на волю и ее и детей ее, а если она не согласится или не сделает, грозила отдать сына ее в солдаты, а дочь в работу на фабрику. Егоровна слезно просила избавить ее от такого тяжкого греха, но слово было вымолвлено, и Алевтина поклялась ей пред образом, что непременно исполнит свои угрозы. Егоровна согласилась. Алевтина сама вынесла ей ребенка, закутанного в одеяло. Яков Лукич достал, неизвестно откуда, мертвое тельце, и его свезли на кладбище. Егоровна, заглушая в себе вопль совести и веры, отправилась с ребенком к Красному мосту и искала в обширном здании Воспитательного дома того места, где принимают детей. Нечаянно набрела она на толпу воспитанниц, шедших попарно по двору. На бледных лицах их начертаны были тоска сиротства и одиночества, отсутствие любви родительской и благодарности, которых ничем заменить не можно. Они шли медленно, без всякого выражения детской веселости; одна девочка прихрамывала, другая горько плакала. Егоровна взглянула на них и ужаснулась. Она в эту минуту вообразила, что несчастный младенец, который теперь покоится на руках ее, обречен этой же безотрадной судьбе, что дочь князя Алексея Федоровича и княгини Натальи Васильевны, добрых, кротких, великодушных, вырастет посреди сих несчастных существ, от которых родители отказались в час их рождения. Она решилась не отдавать ребенка, принести его обратно домой и объявить барыне, что не принимает на себя этого греха. Действительно она воротилась домой, но, лишь только вошла во двор, услышала голос Алевтины Михайловны:
- Федька! Дуняшка! Где это запропастилась Пелагея! Всех пересеку, да этого еще мало!
Несчастная мать опрометью бросилась со двора назад, но в страхе забежала не в ту улицу, не знала, где очутилась, боялась спросить, куда идти: ей казалось, что, с одной стороны, преследует ее полиция, с другой - Алевтина. Начало смеркаться: пора явиться домой. В этом недоумении увидела она дрожки, от которых отошел кучер. На дрожках стояла большая корзина, прикрытая холстиною; глядь под холстину, там лежат какие-то свертки, но есть еще место. Егоровна положила туда спавшего ребенка, а сама опрометью побежала в сторону. Раздался стук дрожек; сердце у ней сжалось; она очутилась пред церковью Спаса на Сенной; шла вечерня. Бедная в отчаянии кинулась в церковь, пала ниц пред алтарем и молила бога сохранить и призреть несчастного младенца.
Дома ожидала ее Алевтина Михайловна с величайшим нетерпением и допытывалась о причинах замедления. Егоровна отвечала, что долго не могла найти дороги, и тем дело кончилось. Ей дали два рубля. Сына ее отдали, по желанию его, в ученье к парикмахеру, а дочь - в модный магазин, и вообще с тех пор начали обходиться с нею человеколюбиво. Егоровна не могла утешиться, проклинала злодейку, виновницу своего греха, но, боясь гнева князя Алексея Федоровича за потерю дитяти, не дерзала ему открыться, как прежде намеревалась...
Кемский был в оцепенении: он не слышал, не видел ничего, что после того вокруг него происходило.
- Этого еще недоставало! - произнес он наконец, поводя себя руками по лбу и как будто сомневаясь еще в своем существовании. Фон Драк отдавал ему отчеты и бумаги.
- На что это? - спросил князь.
- Не прикажете ли доставить их вам после? - молвил фон Драк.
- Очень хорошо, как угодно! - отвечал князь, взял шляпу и, не простившись с хозяином, вышел из комнаты.
Фон Драк, оставшись один, почувствовал всю неосторожность своих поступков. Он сам не знал, как случилось, что он открыл князю все злодеяния жены своей. Старуха Егоровна стояла еще в его кабинете и плакала. Вдруг раздался под воротами стук Алевтининой кареты.
- Барыня приехала! - вскричала старуха с ужасом и бросилась из комнаты.
- Приехала! - повторил фон Драк с трепетом. - Что будет со мною?
LII
Князь воротился домой поздно. Все спали. Он не спрашивал ни о больном, ни об Алимари. Отдав Мише фуражку и шинель, он вошел в спальню, сел в кресла и сказал:
- Поди! Я позову тебя, когда надобно будет.
Миша повиновался, вышел в залу и присел в ожидании зову. Но князь не подавал никакого знака. Несколько раз устрашенный слуга подходил к двери и смотрел в замочную скважину. Князь неподвижно сидел в креслах, уставив глаза на портрет дочери Берилова. В глазах его выражалось внутреннее борение, мускулы лица иногда приходили в движение, но дыхание его было свободно, и ни один вздох не вырывался из груди. Видно было, что тело его здорово и спокойно, а страждет одна душа, и страждет жестоко. Миша долгое время бодрствовал, но наконец должен был уступить природе - уснул.
Проснувшись от действия ярких лучей восходящего солнца, он испугался при мысли, что барин, может быть, его не докликался: подошел бережно к дверям и увидел, что князь, все еще сидя в креслах, покоится тихим сном. На лице спящего изображалось спокойствие, даже удовольствие: казалось, сладостные мечтания утешали во сне его утомленную наяву душу. В самом деле, изнеможенный сильными впечатлениями того дня, он долго сидел в каком-то тягостном забвении, но когда силы телесные отказались ему повиноваться, он впал в дремоту, и сон на легких крыльях своих перенес его в отрадный для страдальца мир таинственных мечтаний. И там сначала носился он над бездонными, темными пропастями, во мгле и тумане, разрезываемых молниями, посреди страшных чудовищ, зиявших на него кровавыми глазами, но мало-помалу это брожение стихии и враждебных духов улеглось и стихло; воздух очистился; солнечные лучи осветили его на лугу, подле оврага, где он играл во младенчестве. Наташа, в черном платье, шла подле него, взяв его под руку, и вела за руку прекрасное дитя, лет трех. Вдали, за оврагом, стояли Алимари и Берилов и, казалось, звали их к себе. Это усладительное сновидение не прекратилось вдруг испугом или внезапным потрясением, а разлилось туманными видениями в глазах мечтателя. Сначала исчезли отдаленные лица друзей его, но тогда Наташа и дитя прижались к нему ближе, ближе, - он давно уже не спал, когда милые лики теснились еще к его сердцу. Опамятовавшись, он встал, подошел к окну, взглянул на землю, оживленную вечным солнцем после временного ночного сна, обратился к портрету дитяти, приподнял покрывало.
- Надежда! - сказал он протяжно. - Не обмани меня!
Искренняя молитва к богу довершила ожидание души и подкрепление сил его. Когда Алимари вошел к нему в кабинет, князь был тверд и спокоен.
- Что наш больной? - спросил он с участием.
- Не очень хорошо, - отвечал Алимари, - испуг подействовал на его тело и на душу сильным образом, но - странное дело! - действие этого потрясения является в душе совсем не так, как в теле. Физический состав его ослаблен, расстроен, раздражен до чрезвычайности, но душа его, нежная и прекрасная, теперь является во всей своей чистоте - и это заставляет меня опасаться дурных последствий для его здоровья и для самой жизни. Вчера, после обеда, он заговорил со мною так доверчиво, откровенно, и притом так ясно, так отчетисто, что я усомнился, тот ли это Берилов, о котором вы мне рассказывали. Он как будто спешит открыть свою душу, боится умереть, не кончив расчета с здешним миром. Я спросил, нет ли у него родственников. "Нет! - отвечал он. - Я вырос в свете круглым сиротою. Меня отдали в академию на седьмом году: как это было, что происходило прежде того, не знаю. Помню только, что чувство сиротства терзало меня с самых нежных лет. Наступало воскресенье, праздник, к товарищам моим являлись родители, родственники, друзья, знакомые. Я был один. Мне дали по экзамену золотую медаль. Как охотно поменялся бы я этою медалью с моим товарищем: он получил серебряную, но показал ее своей матери; она в радости заплакала и обняла сына своего с горячностью. Когда наступило время выпуска и мне следовало получить свидетельство, я справился в списках воспитанников и увидел отметку подле моего имени: "Неизвестного происхождения, принят по приказанию высшего начальства". Старик швейцар академии сказывал мне, что меня привез туда старичок священник - и только. Эта неизвестность моего рождения, моего звания очень меня огорчала: не знаю почему, я стыдился своей безродности и бог знает что бы дал, если б мне можно было назвать своим отцом первого раба или нищего. Только в те минуты, которые я посвящал занятию художеством, был я свободен от преследования этой тягостной мысли. Я не имел духу сообщить ее никому, даже благодетелю моему, князю, и бегал по свету, чтоб уйти от нее". "Так у вас нет и не было никого родни?" - спросил я. "Было одно существо, отвечал он, - которое меня привязывало к себе, но его уж нет на свете". "Дайте мне взглянуть на нее! - примолвил он. - Велите принести ко мне портрет ее". Я снял со стены портрет дитяти и подал ему.
"Наденька! - сказал он с глубоким вздохом, - бог дал мне, бог и взял тебя!" - "Так она умерла?" - спросил я. "Умерла - и не на моих руках. Где мне было усмотреть за ребенком! Настасья Родионовна, правду сказать, не очень хорошо и опрятно ее держала. Однажды приехала ко мне для заказа работы графиня Елисавета Дмитриевна Лезгинова, увидела Наденьку и влюбилась в нее. Ребенок в самом деле был прекрасный, умный, ласковый. "Что это, - говорит она, - держите вы дочку так неопрятно?" - "Как мне присмотреть за нею, ваше сиятельство? Работаю весь день, а иногда и по целым дням дома н