– Я велел ждать, – строго сказал он.
– Страшно без тебя, – призналась Серафима и протянула руку. – Мы уж лучше тут, при тебе.
Бучила перехватил твердую, мозолистую от непрестанного труда ладонь и рывком вытащил Серафиму наверх, невольно зацепившись взглядом за колыхнувшуюся в распахнутом вороте крупную грудь. И предупредил:
– Здесь-то еще страшней. Усадьбу запалили, стервецы.
– Огонь очищает, – невнятно сказала Серафима и замерла, словно завороженная видом горящего дома.
– А меня, а меня! – запищала Аленка. – Меня поднимите! Про меня, что ли, забыли?
– Сама выкарабкивайся, не маленькая, – фыркнул Бучила. – А то визжать-то ты мастерица.
– Да я сорвуся сейчас! – Аленка безуспешно хваталась за край, вырывая комья травы. – Ну мам!
– Срывайся, мне что? – пожала плечами Серафима.
– Так убьюсь.
– Нарожаю еще. Дурацкое дело не хитрое.
– Сговорились, да? Сговорились? – закипела Аленка.
– Да прекрати ты шуметь. – Рух ухватил ее здоровой рукой за шкиряк и вытащил наверх. – Цыц у меня!
Аленка зафыркала рассерженной кошкой, но возражать не стала, во все глаза уставившись на полыхающий дом. Пламя стремительно охватывало усадьбу, бунтовщики выпрыгивали из окон, прихватив кто что успел. Слышались крики и восторженный смех. В парке вспыхивали огни, бунтовщики тащили охапки сена, обкладывали деревья и поджигали. Горела часовня. Пламя стремительно ползло вверх и жадно лизало позолоченный крест. Слухи не врали. Безбожники и христопродавцы как они есть. Рух за свою долгую жизнь всякого навидался: разбойников, грабителей, мародеров и насильников всех возможных мастей. Их всегда объединяло только одно – даже самые безумные из этой братии никогда не сжигали церкви. Нет, ну там монашек снасилить или иконы в серебряных окладах спереть, это-то завсегда, но чтобы жечь… Храм божий – единственное место, где можно спастись, когда Скверня наливается кровью и окрестная нечисть ползет из лесов. Так было и раньше, а после Пагубы это правило записано кровью. И самый распоследний убивец и козотрах знает: как станет худо, он постучится в кованые храмовые ворота и ворота эти откроются, невзирая на то, кто он и сколь нагрешил. И то, что происходило сейчас, было нереальным, невозможным и страшным…
– Церкву запалили, негодники, – изумился Бучила. – До такого даже я не додумался. Не, ну мечталось порой, но чтобы так. А, признаться, не верил, когда на каждом углу трубили, дескать, бунташники – сборище самых отъявленных сатанюг. Теперь-то, конечно, вопросов нет. Не, ну ладно церковь, меня самого подмывает подчас, но деревья зачем?
– Не сатанисты они, – тихонько возразила Серафима и на мгновенье смешалась, – хотя и не скажешь со стороны. Веруют они и в Бога, и в Христа, и в Святую Троицу.
– Чё-то не очень похоже, – возразил Рух. – Хотя нет. Вообще не похоже. Не припомню, чтобы в Библии говорено было, будто церкви надобно поджигать. А я в Писании разбираюсь получше иного епископа. Лет пять тому хотел податься на богословские чтения, ради забавы спор с попами там учинить, о создании Земли за шесть дней и на хрена было так торопиться, если вышло паршиво. Но спора не получилось, выгнали меня с тех чтений взашей, едва вызнав, кто я такой.
– Не похоже, – согласилась Серафима. – Сложно у них все устроено, свечей не ставят, крестов не носят, патриарха не признают. «Детьми Адама» величают себя, хотят былую чистую веру возродить, без попов и церквей. А в парке яблони жгут. Яблоко – дьявольский плод, из-за него все беды у рода людского.
– Ах вот даже как, – удивился Бучила. – Выходит, обыкновенные еретики? Яблоки, блядь, во всем виноваты. Тьфу, а шуму-то, шуму. Будто и рога у бунтарей растут, и копыта, и шерсть во всех приличных и неприличных местах, и верховодит ими чуть ли не лично сам Сатана. А оказывается, просто очередные полудурки новую веру изобрели. Старая-то скучная больно, тут соглашусь. А эти вроде и при Боге, а можно любое непотребство творить. Правильно понимаю?
– Вроде того, – кивнула Серафима. – Видел, морды белым накрашены?
– Видел. Симпатичные черепа. – Бучила на мгновение задумался. – Стой, дай угадаю, «Адамова голова»?
– Она самая, – подтвердила женщина. – И на знаменах тоже у них. Адамчиками кличут себя.
– Адамчиками? Етить твою мать. Чудны дела Господа нашего, – восхитился Бучила. – Какого только не подкинет говна. – Он осторожно тронул Серафиму за плечо. – Ты это, слышь, вроде как спину прикрыла мне в подземелье, но не думай, что жизнь мне спасла и будто отныне я перед тобой в неоплатном долгу. Хер там бывал, я бы и сам справился.
– Сам так сам, – откликнулась Серафима. – И плату взыскивать не собираюсь, платой мне мертвый адамчик. И предчувствие у меня, если к тебе поближе держаться, то плата эта будет только расти.
– Не любишь их? – спросил Рух.
– У меня с тварями свои счеты, – от Серафимы пошла волна ненависти. И затаенного страха. – Убивала, убиваю и буду убивать. Костьми лягу, но последнему горло перегрызу.
– Боевая ты баба, – восхитился Бучила и тут же настороженно замолчал. Возле горящего особняка затеялась суета. Из толпы вывели кучку испуганных, в кровь избитых людей в изодранных ливреях и платьях горничных. Ясненько, выжившие слуги. Было их не больше десятка. Они стояли, вжав головы в плечи и пряча глаза. Вокруг них вопила и бурлила распаленная боем и кровью толпа. Один из адамчиков – видимо, главный, – здоровенный лохматый детина, что-то громко и властно заговорил, расстояние и шум толпы глушили слова. Слуги заволновались, задергались, явно не зная, что делать, потом от них отделился долговязый мужик и уковылял в сторонку, за ним бабенка, еще мужик и еще… Спустя мгновение тех, кто не отошел, осталось лишь трое. Они сбились в плотную кучу, и Рух шкурой чувствовал идущую от них обреченность.
– Адамчики предложили на свою сторону перейти, – горячо зашептала всезнающая Серафима. – Я такое видала. А эти не согласились. И зря.
Главный бунташник что-то сказал свеженьким предателям, и по его знаку им под ноги швырнули пару ножей и топор. Те растерянно запереглядывались, один замотал головой, и атаман тут же саданул его в висок булавой. Человек дернулся и свалился мешком. Атаман снова заговорил, указывая на брошенное оружие. Один из оставшихся верным присяге насмешливо крикнул что-то в сторону бывших товарищей. Долговязый мужичонка, первым переметнувшийся к бунтовщикам, подхватил топор и наотмашь ударил насмешника в грудь. Тут же остальные, как по команде, похватали ножи и накинулись на обреченных. Кому не досталось оружия, били кулаками и топтали упавших, спасая свою никчемную, жалкую жизнь. И Рух их не судил. Не за что. Да и рылом не вышел, раз сам с ними спина к спине не стоял. И не дай бог на месте том побывать. Через мгновение все было кончено, на земле остались искромсанные истерзанные тела. Бунтовщики орали, приветствуя новых собратьев. Повязанных кровью, смертью и страхом.
Толпа заволновалась, отхлынула, давая проход, и двое бунтовщиков вытащили безвольно обмякшего человека. В алых отсветах пылающего пожара Рух узнал графа Нальянова. Босого, избитого, с лицом, превращенным в жуткую алую маску. Камзол обвис лохмами, шляпа пропала, обнажая полысевшую голову. Атаман грубо схватил графа за подбородок, рывком поднял голову и быстро заговорил. Михаил Петрович закашлялся и плюнул атаману в лицо. Тот перестал улыбаться, утерся и что-то коротко приказал. Старого графа потащили к горящему особняку под вой и улюлюканье. Рывком прислонили к двери и раскинули руки. Страшно и громко застучали молотки. Граф Нальянов, непобежденный и несломленный, распятым повис на дверях своей крепости. И вместе с ним в ту кошмарную ночь были распяты совесть, милосердие и добро. Все то, на чем еще держался этой прогнивший, обреченный на муки и страдания мир. И огонь все ближе подбирался к нему. Рух отвернулся, только когда одежда вспыхнула от нестерпимого жара и кожа пошла пузырями. Когда даже железный граф Нальянов не смог больше молчать…
2
Адамчики явились после полудня. Сначала на западе к далеким черным дымам добавились клубы пыли, и из клубов этих по Бежецкому тракту посыпались настоящие орды. По-хозяйски свернули к Птичьему броду и вышли к Нелюдову с севера, нещадно вытаптывая молоденькую нежно-изумрудную рожь. О хлебе уже и не думал никто, тут бы до завтра дожить… Разбойное войско обошло Лысую гору и начало скапливаться в излучине Мсты, на общинных заливных лугах, в версте от нелюдовских башен и стен. Пешие, конные, обозы, телеги. И не было им конца. В селе истошно били в набат, мужики, похватав оружие, спешили на стены, бабы плакали и прятали в подполья детей. На паперти выли юродивые, пророча погибель и смерть, и нужно было бы поганцев унять, да ни у кого не поднималась рука. Беженцы, во множестве накопившиеся возле села, принялись умолять их впустить, но ворота остались закрыты, и люди при виде подходящих бунтовщиков ринулись прочь. На юге их поджидало бездонное Хорицкое болото, а на востоке кровожадно притихшие Гиблые леса, полные нечисти и мавок сверх всяких краев. И узкая дорога на Бежецк. Из сотни выживет, даст бог, десяток. И другого выхода не было. Нелюдово непомерной, огромной ценой спасало себя. Выстоит село, и на косогоре над речкой появится часовня или крест в память о невинно убиенных. И зажгутся поминальные свечи. А ежели не выстоит, то и горевать будет некому…
– Что-то предчувствие нехорошее, – вполголоса сказал стоящий рядом с Рухом на надвратной башне Фрол Якунин. Бучила, поутру ворвавшись в село, первым делом обрисовал приставу гадскую ситуацию, рассказал про адамчиков и случай в Воронковке, особенно напирая, что враг был внутри, и им чего-то подобного надобно ожидать. По случаю «праздника» Якунин вырядился в старенькую кольчугу с железными пластинами и шлем-ерихонку с наносником и резными щеками. – Сколько их? Тысячи полторы?
– Больше, – обнадежил Бучила. – Три точно есть. И прибывают еще. Все по твою душу пришли.
– Прямо и по мою, – поежился Фрол.