– Всякому ведомо, – успокоил Рух. – Бунтовщики простой люд на свою сторону тянут, а попов и чиновников вешают. Всех, кто при власти. Ты, значит, с нашим попом Ионой в преогромной опасности.
– Так и ты тоже при власти, – возразил Якунин. – Правая рука моя, высоким званием обличен.
– Это да, промашка вышла, – согласился Бучила. – Надо было, как все затеялось, тебя на хер послать и горя не знать. Сколько раз зарекался в дела людские не лезть, да ничего не учит меня. Одно горе имаю от доброты своей ко всяким просящим. Сидел бы сейчас у себя в норе да смотрел, как тебя поджаривают живьем. А ныне? Помрешь ты, Фрол, и я сгину через тебя. А мне еще жить да жить до Страшного суда.
– Поджаривают. – Фрол мелко перекрестился. – Ты мне как про Нальянова обсказал, с тех пор из ума не идет. Ужас какой. Где это видано так с человеком?
– Вчера, что ль, родился? – прищурился Рух. – Человек человеку волк. Знаешь, когда сказано? И я не знаю, но давненько, еще когда римляне в красивых халатах ходили, оргии устраивали, мудрости изрекали и заодно резали всех, до кого сумели достать. С той поры все стало только еще веселей. Фантазия разыгралась нешуточно, оттого убиваете друг друга с выдумкой и огоньком.
– Убиваете? – изумился Якунин. – А ты, значит, не убиваешь никого? Одуванчик божий, мать твою так!
– А ты видел? – тоном заправского стряпчего спросил Рух. – Не видел. А не пойман, не вор.
– По весне двое прохожих пропали возле Лысой горы, – уличил Якунин. – А после в реке их нашли.
– Пропали и пропали, мало ли случилось чего, – пожал плечами Бучила. – Может, купаться полезли, май-то дивно теплый стоял. Или разжалобились и захотели раков несчастненьких покормить, в речку и брякнулись. Я откуда знаю, чего у кого в голове. А может, решили вурдалачьи подземелья по дурости осмотреть, золото поискать, да переоценили себя и померли от разорванных жоп. Я не зрел никого. Спал. Спать страсть как люблю. А когда по подземельям без спросу шарятся – не люблю.
– А жены? – прищурился Фрол.
– Отпускаю, – не моргнув глазом, соврал Бучила. – Просто старый обычай блюду, а невесту не трогаю, пою-кормлю, разговоры разговариваю и через черный ход выпускаю, толикой денег снабдив, с наказом бежать куда подальше и не показываться назад. Они мне, не поверишь, даже потом письма благодарственные шлют. Поминают мою доброту.
– Письма покажешь? – У Якунина дернулась щека.
– Ошалел? Это же личное, не для посторонних глаз и ушей. Девки-то особо приписывают, мол, Заступа-батюшка, только за ради Христа, от Фролки Якунина депеши скрывай, ибо креста на нем нет и дюже похотью одержим. Страшимся яво.
– Ах, вон оно как, – присвистнул Якунин. – Ну, тогда да, письма показывать не моги, раз обещал.
– Обещаниев не нарушаю, – похвастался Рух, – такой я принципиальный и честный товарищ. – И поспешил сменить щекотливую тему, щелкнув ногтем по фроловской кольчуге. – Ты из какого сундука эту рухлядь достал?
Новгородская армия лет уж как пятьдесят из разного старья переоделась в кирасы, рейтарские пластинчатые латы, кабассеты и паппенхаймы, успешно копируя западных мастеров и последнюю военную моду.
– Отцово железо, – то ли похвастался, то ли пожаловался Фрол. – Разнесло меня в последнее время, еле в панцирь залез.
– А по виду словно твой прапрапрадед в этой срани со Святославом на Константинополь ходил. Хоть бы ржавчину пооттер.
– Да ну, – отмахнулся Фрол, – делать мне нечего? Хай с ней, со ржавчиной, лишь бы держала удар.
– Какой удар? – усмехнулся Бучила. – В сечу, что ли, намылился? Ты ж полководец, должон позади войска стоять в золоченом доспехе, на белом коне, и чтоб хоругвь огромная вилась над головой.
– Ты войско-то видел мое? – Фрол кивнул в сторону замерших на пряслах [3] ополченцев, больше похожих на сборище каторжников или бродяг. – То-то и оно.
Бунтовщики продолжали прибывать, из-за реки тянулись все новые и новые отряды, ватаги и сотни. Со стороны набухающий лагерь в излучине Мсты был похож на ежегодную ярмарку. С одним лишь отличием: на ярмарке в лучшие годы убивают с десяток людей, а нынче собирались без разбору вырезать всех. Орали и суетились люди, поднимались шатры, ржали лошади, насвистывали дудки и боевые рожки. Глухо и страшно постукивал барабан. Дикая картина для богатого купеческого Нелюдова, полторы сотни лет не видевшего войны. Нет, случалось, конечно, всякое, и тати пытались нахрапом взять, и мавки дикие бунтовали, и чудь белоглазая пару раз набегала, и падальщики шалили, но завсегда отрядами малыми и никакой опасности не было. Самое неприятное: на утро тын от крови отмыть да мертвецов обезглавить и прикопать. Но чтобы так…
– Не похожи они на бунтующий сброд, – подал голос Фрол. – Глянь, даже знамена у них.
Знамен и правда было даже больше, чем надо. Почти каждый прибывающий отряд щеголял своим прапором, будто хвастая друг перед другом. В глазах рябило от грубо намалеванных изображений зверей, чудовищ и птиц. Бучиле особенно запали в душу здоровенный лапоть и трехглавый змей, выплевывающий огонь. Но главенствовали над всем этим безобразием два флага: первый – угольно-черное полотнище с белым черепом и костями; второй – ярко-алый, с женщиной в доспехах, золотой короной на голове и младенцем в руках. Что твоя Богоматерь. Расстояние и талант художника не позволяли разглядеть детали, но суть улавливалась достаточно явно.
– Серафима, – громко окликнул Бучила. – А ну, подойди!
На нижней площадке башни тут же затопали, и по приставной лесенке взобралась Серафима – красивая, застенчивая, успевшая постираться и смыть многодневную пыль. И когда только успела? В село приперлись перед самым рассветом, и Рух даже рожу не удосужился умыть и ходил-вонял грязью, копотью и гнильем. Чего, по правде, совсем не стеснялся. Некогда намываться, когда в опасности родное село! Серафиму с Аленкой он, понятное дело, провел с собой, злодейски нарушив распоряжение не допускать в село чужаков. Нет, ну не бросать же их после всего.
– Звал? – Серафима преданно заглянула в глаза.
– Звал, – кивнул Рух и представил женщину. – Это Серафима, моя знакомица новая. А это Фрол Якунин, самый главный в селе, чуть ли не выше меня, а ныне и воевода.
– Здравствуйте. – Серафима поклонилась в пояс.
– Серафима большой полезности человек, многое знает о бунтарях, – пояснил Фролу Рух. – Ты нам, людям темным, скажи, Серафима, что за знамена такие. Черное-то я знаю, «Адамова голова», а второе, алое с бабой?
– С Матерью воздающей, – живо поправила Серафима. – Войском адамчиков несколько атаманов верховодят: Степан Молотобойца, Ефим Дрязга, Игнат Красный и много еще. А это знамя Аньки Стерницы, беглой каторжанки и головорезки, каких поискать. Крестьянской царицей себя нарекла; бар, помещиков и попов бьет смертным боем, а всяким сирым, убогим и властью обиженным она словно мать. Деньги и землю беднякам раздает, сама ничего не имеет, кроме меча, оттого и любят ее. И красивая – страсть, нет бабы прекрасней во всей новгородской земле, и лоно ее обжигает, словно огонь. Сказывают, и правда царского рода она.
– Какого, сука, царского? – поперхнулся Бучила. – Откуда в Новгороде цари?
– А разве нету? – удивилась Серафима.
– И не было никогда. Испокон веку Новгород вольным был.
– Я и не спорю, – согласилась Серафима. – Да только люди говорят, был раньше добрый царь Михаил, шибко простому народу благоволил, и через то богатеи ненавидели и свергли его. В яму посадили, уморили голодом и темнотой. И семью царскую всю извели, спаслась лишь младшая дочь, и было это триста лет назад, и правду сокрыла новая власть и боится этой правды пуще всего. А Анька Стерница – последняя наследница доброго царя.
– Брехня, – фыркнул Фрол. – Какой только не напридумывают херни. Пф, наследница царская.
– За что купила, за то продала, – потупилась Серафима. – Но люди-то верят и идут следом за новой царицей своей.
– Может, и не брехня, – из гадского принципа возразил Фролу Бучила. – Ты, что ли, жил триста лет назад? Вот и я не жил. Кто его знает, как было? Крестьянину жрать нечего, налогами душат, тут волей-неволей поверишь в добренького царя.
– Я на тебя за такие крамольные речи доложу куда следует, – пообещал Якунин.
– Ябеда, – скривился Рух и приободрил Серафиму: – Ты давай расскажи этому толстому дядечке про адамчиков. Пущай просвещается.
– А чего рассказывать? – Женщина потеребила краешки платка. – Ведут себя от Адама, исповедуют, будто все люди одинаковы и не могёт один человек другого за просто так забижать. Не должно быть ни богатых, ни бедных, ни господ, ни холопов, ибо Господь нас всех равными породил. Нет у них брака, нет церквей, нет икон, и все общее: и деньги, и дети, и скарб. Хотят новый райский сад построить здесь, на земле, и ни в чем горя не знать. Да только для этого надо изничтожить всех мешающих простому человеку жить. От этого и война. Богатеи с барьями разве захотят власть отдавать?
– Конечно, не захотят, че они, дураки? – согласился Бучила. – У меня вон попробуй власть забери, так я на говно изойду. Так у меня власти той с гулькин хренок. Чего уж там про больших людей говорить. Тебя, Фрол, взять, кто ты без власти своей? Толстяк, пьяница и обормот. Чего умеешь, кроме как орать и пучить глаза? Ни-че-го. Да ладно-ладно, не бойся, я за тебя постою! – Рух замер. – Ого, гляньте-ка, посольство намылилось к нам.
Со стороны бунташного лагеря неспешно выехали несколько всадников. Бились и хлопали на ветру знамена: с черепом, с дамой в железе и третье – белое полотнище в знак предстоящих переговоров. Оно и хорошо, завсегда лучше сначала поговорить, чем сразу стрелять. Чуть впереди двигались двое бородачей без шлемов, но в латах, и сразу за ними еще человек, разглядеть которого толком не удавалось. Когда расстояние сократилось, Рух понял причину. Человек этот, а вернее баба, был одет в богатое алое платье, отороченное мехом и расшитое золотом и серебром. На голову была наброшена вуаль, скрывающая лицо.