Чернее черного — страница 28 из 75

– Знакомые имена, – Серафима-Анна нехорошо усмехнулась. – Жаль, что мы повстречались на переговорах, а не на бранном поле.

– И мне жаль, сударыня. – Арсеньев коснулся краешка шляпы. – С преогромным удовольствием изрубил бы всех здесь присутствующих. Но сейчас не об этом. Приступим?

– Пока не начали, мне нужно несколько минут. – Анна-Серафима взглянула на Руха. – Мне бы хотелось переговорить с Заступой тет-а-тет. У нас осталось несколько нерешенных вопросов. Позволите?

– Почему нет? – Арсеньев удивленно покосился на Руха, а тот изобразил искреннее недоумение.

– Вы, что ли, знакомы? – прошипел Шнайдер.

– Длинная история, потом расскажу, – соврал Бучила, не собираясь ничего рассказывать ни сейчас, ни потом и всей душой желая унести эту тайну в могилу. Хорошо, пока никто не узнал, как он провел атаманшу бунташников прямо в село и ворота через это едва не просрал. Если всплывет правда, шуму-то будет, шуму, не приведи Господь Бог.

Он быстренько пошагал навстречу спешившейся Серафиме. Или Анне. Или как ее там? Встретились в центре поляны, Серафима остановилась, в глазах запрыгали искорки, и она промолвила:

– Ну здравствуй.

– И тебе не хворать, бессовестная лживая сука, – вежливо поприветствовал Рух, борясь с желанием садануть тесаком как раз между этих блудливо блещущих глаз.

– Можно ли так с царицей? – удивилась она. – Хоть бы на колени встал ради приличия.

И перед ним и правда стояла царица. От прежней Серафимы, простой, понятной и где-то даже родной, не осталось никакого следа. От этой женщины с лицом Серафимы исходила властная сила и уверенность человека, привыкшего повелевать. Изменилась осанка, изменился взгляд, изменилась походка. Она и одновременно не она.

– Сама на колени вставай, – буркнул Рух. – Ты передо мной виновата кругом. Все просчитала, змеища?

– Ну не все, но старалась, – кивнула Серафима. Или Анна, хер ее разбери. – Мне надо было попасть в село, наши все раньше проскочили, а потом калитка захлопнулась и чужаков перестали пускать. Кстати, умное решение, но запоздалое.

– Задним-то умом мы сильны, – согласился Бучила, – на том испокон веков и стоим.

– Да ты себя не кори, – утешила царица. – Люди мои прознали, что ты с последними беженцами идешь, я и села на хвост. Дальше просто повезло. Я могла погибнуть, ты мог не взять нас с собой, но риск стоил того. Открыть проклятые ворота было единственным шансом для нас, слишком важное дело, чтобы доверить его кому-то еще. Вышло как вышло.

– И дочь с собой потащила. Или не дочь? Тебе же ни на грош верить нельзя.

– Дочь, – улыбнулась Анна. – Трое их у меня, Аленка старшая, давно к делу приставить пора. А несчастная женщина с ребенком больше располагает к себе.

– Ну да, располагает, – согласился Рух. – Я на том погорел. Ладно, к черту все это, мне одно интересно: кто ты такая?

– Мать, Крестьянская царица, жена и вдова, – пожала плечами она. – Звать меня Валентиной Кисловой, родом из Ладоги я. В голодный год продали меня родители в проезжающий мимо бродячий театр. Сначала прислуживала, потом стала махонькие роли играть, а как подросла и похорошела, выбилась в актрисы из первых. Говорят, талант у меня. Ездили по стране, народ веселили, замуж вышла за акробата из труппы, за лучшего во всем свете мужчину, а там и детишки пошли. В прошлом году угораздило нас оказаться в окрестностях Богоявленского монастыря, а тут как раз восстание «Детей Адама», и началось. Мы бежать собрались подальше от всего этого, да словили нас возле Кудровки монахи с местными мужиками. Донес кто-то на нас, мол, ставим мы богомерзкие пьесы, где Господа и Святую непорочную Церковь хулим. А у нас и правда представление было про жадного попа и хитрого мужика, преогромнейший имело успех. Хотели арестовать, а муж мой, Андрюша, горяч был до невозможности, схватил оглоблю и давай монахов шугать. Тут и убили его, головушку буйную разбили, кровушкой залился и отошел. И многих из наших побили до смерти, театр разграбили и сожгли. Меня в яму, детей в монастырь: думала, не увижу вовек. Но тут заявились адамчики, чернецов на деревьях развесили, ямы открыли. И взяло меня зло, пошла к главному бунтарю и представилась чудесно спасшейся царицей Анной. Была у нас пьеса про нее, я в ней играла главную роль. Метку царскую для достоверности показала. – Она дернула воротник, обнажив левую грудь до розового ореола соска, открыв бесформенное родимое пятно. – Если уметь убеждать, оно на корону похоже. И поверили мне, а может, и не поверили, да оказалась нужна. Так и стала я Крестьянской царицей и не жалею о том. Много зла совершила и много добра, а чего больше – одному богу весть.

– Дура ты, – фыркнул Бучила. – Теперь и тебе конец, и детям твоим. Стоил того этот фарс?

– Может, конец, а может, и нет, еще поглядим, – откликнулась Серафима. Или Анна. Или Валентина. – Ныне поздно думать, как могло быть или не быть. Я тебя не для исповеди отозвала, да и времени на нее у нас нет: ты не поп, а у меня слишком много грехов. Просто хочу, чтобы зла не держал, я как лучше хотела.

– Лучше кому? – прищурился Рух. – Ты хотела ворота открыть, село мое разорить, людишек побить и товары разграбить.

– Это война, а на войне так бывает, – вздохнула она. – Вам предлагали сдаться, вы не послушались. Всегда есть выбор, Заступа. Вы сделали свой, а я свой, теперь нас рассудит судьба.

– Умишка у тебя нет, хоть и царица, – сказал Рух. – А вот детей твоих жалко и народишко, что притащился с тобой. Видел я их: бабы да ребятишки. На смерть ты их привела.

– А лучше и так, – вспыхнула Анна. – Они за мной за надеждой пошли на хорошую жизнь без господ, поборов и голода. Да, обманула я их, но хоть толику времени они знали, что делать и за что бороться, и в кои-то веки владели собой. Сестрами и братьями были не на поповских словах, а на деле. Поп сам с золота жрет, а нищим сказывает, что все перед Богом равны. А мы показали, что всякий человек – не скотина бессловесная и за себя без жалости и сомнений драться должон. И ради этого стоило рисковать. Крови пролили море, да по-другому нельзя. С волками жить – по-волчьи выть. – Она на мгновение замолчала и тихонько сказала: – Ну, вроде все, больше не о чем говорить. Как бы там ни было, не серчай, Заступа. Пусть для тебя я останусь несчастной бродяжкой с большой дороги, которой ты не побрезговал и с дитем приютил. Остальное не важно уже.

– Бежать тебе надо было сегодня, как не взяли село, – отозвался Бучила. – Спасла бы себя и детей.

– А почто? – печально спросила Серафима. – Люди мне верят, я их не брошу, не имею права такого. Раньше бы бросила, да теперь я другая, в то, что царица я, поверила и сама. Ну, сбеги я, а дальше? Остаток жизни в страхе и в нищете провести? Прятаться, мыкаться, от каждого шороха вздрагивать? Новгород все одно меня сыщет, не пожалеет сил никаких и наизнаночку вывернет. Днем раньше, днем позже. Все, Заступа, проваливай, душу не тереби, что сделано, то сделано, другого выхода нет. Зови своих разряженных обормотов, посмотрим, что скажут.

– Упрямая баба, дурацкая дура, – обронил Рух. Она только фыркнула и дала отмашку своим. Бучила обернулся и крикнул офицерам: – Мы закончили, тащитесь сюда.

Два отряда парламентеров спешились и сошлись вплотную, Арсеньев одарил Бучилу злым взглядом и громко сказал:

– Милостивый Господин Великий Новгород готов простить вас, подлых изменников и бунтовщиков. Условия такие: сложить оружие, отказаться от своей еретической веры и выдать беглую преступницу, злодейку и колдунью Анну Стерницу, известную как Крестьянская царица. Времени на раздумья нет, решение должно быть принято прямо сейчас.

Среди бунташников пронесся удивленный шепоток. Воеводы запереглядывались.

– Если я сдамся, вы сохраните моим людям жизнь? – спокойно спросила Серафима.

– Господин Великий Новгород гарантирует жизнь всем, кто сложит оружие. – Арсеньев вытащил и развернул красивую бумагу с печатью и подписями. – Вот это помилование получит каждый из здесь присутствующих независимо от совершенных злодейств. Республике нужен мир.

– А остальные? – Серафима кивнула в сторону лагеря.

– Сложат оружие и разойдутся по домам, преследования и казней не будет. Кто захочет, сможет беспрепятственно покинуть земли Республики.

– И все это в обмен на меня? Не слишком ли жирное предложение? – Серафима вскинула бровь.

– Республике недостаточно военной победы, – отчеканил Арсеньев. – Сенат желает, чтобы верхушка бунтовщиков публично отказалась от своей еретической веры и своих безумных идей. Тогда и людишки уймутся.

– Господам нельзя верить, – глухо сказал старик с длинной нечесаной бородой, одетый в рубище. Видимо, пророк Игнатий, Рух так и не успел разобраться, кто из них кто. Вспомнил только Петьку Колдыбу, который сдать Нелюдово предлагал: весь из себя такой важный и со шрамом поперек уродливой рожи.

– Предадут, как предавали всегда, – продолжил вещать старик. – Им нет дела ни до чего, кроме бренной монеты. Адамовы дети никогда не предадут своей веры.

– А вдруг сдержат слово? – опасливо отозвался молодой патлатый мужик в кирасе и прожженных портках. – Офицерик хорошо говорит, мы им живыми нужны, а жить-то охота, побаловали и будет.

– Струсил, Илюша? – ласково спросила Серафима. – Так беги, я не держу. Да только они рано или поздно узнают, как ты в Ополье чернецов на колья сажал, и придут за тобой.

– Рот свой закрой, – огрызнулся Илья. – Тут у каждого грехов, что бесы в аду позавидуют. Полковник сказал – всем прощение будет. Ныне каждый сам за себя.

Колдыба перевел мрачный тяжелый взгляд с одного на другого и прогудел:

– Примолкни, дурак. Не верю я господам. На себя мне плевать, людей жалко, ребятишек, баб и братов пораненных. Но за царицу и за дело наше я голову без раздумий сложу.

– Дело молвишь, Колдыба, – лихого вида молодой, гладко выбритый бунташник хлопнул его по плечу. – Пошли они на хер с помилованием своим, пущай пометом куриным подавятся. Примем последний бой и славы отца нашего Адама не посрамим. Я, Любим Страдник, сказал. Ты, Федор, чего молчишь?