гами хрустели изрубленные расколотые иконы, острые щепки впивались в босые ступни. Испоганенный исцарапанный лик Богородицы превратился в похабную морду. Неоскверненными остались только глаза, смотрящие на Анну со скорбью и жалостью. Так родители смотрят на непутевых детей.
Запах протухшего мяса становился сильней, жирным налетом оседая на волосы и лицо. На полу засохли длинные черные полосы. Анна переступила порог и едва подавила испуганный вскрик. Пустой желудок подкатил к самому горлу. Под ногами хлюпала кровавая жижа. Большая горница была превращена в скотобойню. Мертвецы валялись вповалку, друг на друге, неестественно вывернув ноги и руки. Скалились в жутких ухмылках раскрытые рты, пузырились кольца сизых кишок. Мужчины, женщины, дети. Свежие, сгнившие, порубленные на неряшливые куски – кошмарное подношение темной богине, упивающейся кровью, болью и разложением. Анна, не останавливаясь, подхватила прислоненный к деревянной колоде топор. Ручка была противной и скользкой, на ржавом лезвии налипли длинные светлые пряди. Почему раньше не замечала? Оказывается, так просто не замечать… Не знать… Не верить… Тонуть и тонуть в омуте паскудной и мерзостной лжи…
В следующей горнице люди снова лежали вповалку. Теперь живые. Паства Великой Матери отсыпалась после шальной ночи, пролетевшей в свальном грехе. Сопение, причмокивание, надрывные вздохи. Стон. Анна брезгливо скривилась, воняло прокисшим потом, застарелой мочой и дерьмом. Голые истощенные бабы валялись на сгнившей соломе в лужах из нечистот. По грязным телам шмыгали облезлые крысы. Не было в том ни любви, ни счастья, ни красоты. И самое страшное – еще на рассвете Анна, довольная и радостная, лежала тут, среди них. Под потолком плыл горький сизый туман, дым от разложенного посреди горницы очага. На багровых углях кипел и булькал пузатый четырехведерный котел. Рядом на корточках сидела косматая старуха, морщинистая, страшная, с отвисшими пустыми грудями, помешивая варево засаленным черпаком. Увидев Анну, безобразно осклабилась, показав голые десны с черными пеньками зубов. В котле плавала вываренная человеческая голова. Анна с трудом сдержала рвотный позыв. На губах застыла мерзкая жирная пленка. Утром Анна с аппетитом хлебала из огромной посудины. И не раз варила мясо сама… Разверзшийся под ногами ад не имел ни остановки, ни дна. Она падала и падала сквозь бесконечные огненные круги и вопли караемых грешников. Один голос, слабый, исполненный муками, принадлежал ей самой. «Людоедка, людоедка…» – билось и гремело в висках.
Анна сжалась в предчувствии скорой расплаты. Господь не простит. И она не думала о спасении, Анна лишь желала смыть этот страшный позор. И умереть. Легко наложить на себя руки, зная, что врата Рая закрыты для тебя во веки веков. Рукоять топора раскалилась, обжигая ослабевшие пальцы.
Дверь в покои Матери отворилась бесшумно; тьма отторгала свет – свет корчился и слабел, рассекаясь на полосы и жидкий туман. Знакомый аромат забродивших яблок и затаившегося дикого зверя коснулся ноздрей. Голова закружилась, и Анна едва не упала. Десяток свечей вспыхнули одновременно, едва разбавляя хищную темноту. Владычица сидела на троне из корней, веток и лишенных плоти костей. Высокая, статная, дивно красивая, с крупной грудью, торчащей из лоснящейся шерсти, покрывающей поджарое тело. Рога тонули во мраке, напоминая ветви мертвого дерева. Аспидные, абсолютно ничего не выражающие глаза смотрели сквозь Анну, сквозь стены, сквозь мироздание, сквозь первозданный хаос черных небес. Как можно было усомниться в Матери? Откуда взялась крамольная мысль? Хочешь предать ту, что подарила тебе безбрежное счастье? Анна встряхнулась. Обман, снова обман, больше я не куплюсь. На троне надменно разметалась хитрая, лживая, жестокая тварь. Тварь, одурманившая Анну и остальных. Тварь, заставившая их потерять все в обмен на пустоту и божье проклятие. Нечисть, приказавшая убивать мужей, сыновей и отцов во имя себя. Чудовище, разжиревшее на смертных грехах, вволю напившееся крови, горя и мук.
Анна замахнулась, топор словно налился свинцом: Мать не пошевелилась, не дернулась, не отпрянула, спокойно ожидая разящий удар. Чернильно-агатовые, пронзительные глаза теперь смотрели на Анну. Прямо в голову, прямо в душу, прямо в сердце, продирая до самых кишок. Глаза ждали, глаза испытывали, глаза лучились любовью и добротой.
– Тебе меня больше не обмануть, – прохрипела Анна, стряхивая нечистую пелену.
Но Мать не собиралась обманывать. Когтистая лапа вытянулась из темноты и нежно коснулась Анны чуть выше пупка. Прикосновение было теплым и успокаивающим. Так ребенка касается счастливая мать. Или отец… Внутри у Анны вдруг что-то шевельнулось. Она ахнула и едва не осела на подкосившихся тряпичных ногах. Топор с грохотом выпал из рук. Анна недоверчиво провела ладонями по животу. Изнутри, словно откликаясь, последовал мелкий толчок. Потом еще и еще. Глаза Великой Матери сверкали во тьме. Мать улыбалась. Анна разучилась дышать. Несчастная и жалкая в своем проклятом бесплодии, Анна вдруг понесла. У нее будет ребенок. От этой мысли захотелось взлететь. Чудо, настоящее чудо! А разве нечистая тварь может творить чудеса? Анна всхлипнула и повалилась мешком. Свечи потухли, и снизошла спасительная чистая темнота. Анна вновь вся без остатка тонула в яростном пламени жаркой любви.
IX
На следующий день
Церковные кресты и тесовые крыши проявились сквозь мутную пелену угрюмо сеющего дождя, обещая в обычное время сытный ужин, сухое белье и уютное тепло разогретых печей. Ага, как бы не так. В Ушерск Рух возвращался в самом наипоганейшем расположении духа. Обратный путь всю душу повымотал – неслись как угорелые, последние кишки растрясли, ступица на телеге аж треснула, едва докатили. Так еще Никанор всю дорогу молчал, нахохлившись на облучке растрепанной мокрой вороной. Поп и до того не особо разговорчивый был, а тут совсем воды в рот набрал. Рух пару раз пытался начать светскую беседу о погоде, бабах и видах на урожай, но, наткнувшись на стену напряженного молчания, плюнул и остаток дороги тупо пялился на вымокшие поля и лесные опушки, укутанные саваном гнилого тумана. Найденная и удочеренная попом коровенка послушно семенила на привязи позади.
Мысли в башку лезли одна херовей другой. Тварь, засевшая в городе, опасностью превосходила всех прочих встреченных Бучилой на долгом пути. Чудовище, способное подчинять чужой разум. И не один, а сразу десятки, сплетая огромную изощренную сеть. И сила ее росла с каждым днем. С каждым часом. С каждой новой пойманной в колдовскую ловушку душой. Разоренные селенья и города, дым от пожаров на весь горизонт, горы искалеченных трупов, армия одурманенных баб, марширующая по воле нечисти навстречу кровавому пиру. И против этой силы маленький несчастный упырь. Вытянешь? Да хер там бывал. Сломают, освежуют и выкинут. Причем без участия драной облуды. А если она самолично к потехе подключится? Вот чего от суки этой лесной ожидать? Тут не до шуток, когда против тебя сильная, пропитанная запретным колдовством, вскормленная кровью и смертями древняя тварь. Чем ее брать? Выход, видимо, только один – выложить всю подноготную начальнику полиции и героически сбежать подальше от всего этого опасного для жизни дерьма. Пущай Бахметьев сам разбирается, у него работа такая.
Городские ворота, несмотря на полуденное время, были захлопнуты, рядышком не толпились жаждущие попасть внутрь селяне, бродячие торговцы и нищие; на высоких башнях настороженно торчали стражники с мушкетами и в доспехах. Сия предосторожность немало порадовала: значит, ввели карантин, чужих не пускают, своих не выпускают, уже хорошо. Или плохо. Смотря с какой стороны поглядеть.
Бучила остановил лошадь и лениво крикнул стражникам наверху:
– Эй там, бездельники, чего ворота закрыты? Я Бучила, Заступа села Нелюдово, со мной поп Никанор. Едем к вашему начальнику полиции со срочным докладом.
Створки дрогнули почти сразу – драть глотку и доказывать, кто есть кто, не пришлось. С грохотом отвалился засов, ворота распахнулись на добротно смазанных петлях, в полутьме надвратной башни тускло сверкнула сталь. Усатый, похожий на повара, стражник в бригантине и круглом, изъеденном ржавчиной шлеме посторонился и буркнул:
– Проезжай – не задерживай. Яков Михалыч велел сразу к нему.
– Где он? – на всякий случай уточнил Рух.
– У бургомистрова дома. Яков Михалыч там теперича и днюет и ночует, извелся весь, лица на нем нет. Беда-то вона какая, а в доме бург… – стражник осекся. – Проезжай, говорю.
Усач бросил короткий взгляд на парочку, застывшую шагах в пяти у него за спиной. Эти двое ничего не говорили – просто стояли, но Бучила шкурой чуял исходящую от них опасность. Молодые здоровенные мужики, укутанные черными плащами до пят, с накинутыми капюшонами – только окладистые бородки наружу торчат. Под такими плащиками обычно прячут целую кучу железа. От обоих веяло скрытой угрозой и силой. Рух с одним встретился взглядом. Холодные небесно-голубые глаза смотрели оценивающе и вроде бы даже насмешливо. И самое интересное: взгляда мужик не отвел, а такое со смертными на Руховой памяти случалось, может быть, разиков пять. Чтобы вот так, без страха, смотреть в глаза упырю, это надо поистине стальные яйца иметь!
Бучила тронул заморенную лошаденку, и коляска с надсадным скрипом проехала в славный город Ушерск. Напоследок Руху показалось, будто голубоглазый ему подмигнул. Или не показалось. От хренового предчувствия противно кольнуло затылок. Ой не к добру все это, ой не к добру…
Улицы словно вымерли: пока доехали до места, не встретили ни единой души, только в темных окнах порой мелькали белые лица и едва заметно колыхались ажурные занавески. Город затаился в ожидании чего-то ужасного. Напряжение разливалось в воздухе осязаемой пеленой. Попадавшиеся по пути трактиры и лавки были закрыты, бабы не судачили у колодцев, пропали даже неугомонные дети и бродячие псы. На перекрестках маячила вооруженная стража.