Чернее черного — страница 59 из 75

Девчонка присела рядом с Кузьмой и принялась тыкать ему в рожу недоеденным куском.

– Да кушай, кушая сама, – виновато улыбнулся Семыга. – Вон тощая какая. А я обойдусь, я обожратый.

Он закряхтел и поманил Руха:

– А ну, помоги.

– Лежал бы, малахольный.

– Опосля полежу. – Кузьма схватился за протянутую руку и встал. Солнце скатилось за зубчатую каемку бескрайних лесов, на небе высыпали первые звезды. От мороза трещали деревья, дыхание обращалось в искрящийся пар.

– Холодно как, брр, ща согреемся. – Кузьма запустил руки под рогожу, вытащил горшок горючего масла, сбил сургуч и принялся щедро поливать уцелевшие сани и груз.

– Ты чего удумал? – удивился Рух. – Мавское пойло отшибло мозги?

– Не мешай, надо так. – Кузьма вылил остатки и защелкал кресалом. Вылетела искра, и телегу затопил синий огонь, через мгновение превратившийся в облако жаркого пламени.

– Назад, назад, я сказал! – заорал Кузьма бросившимся тушить огонь мужикам и пошатнулся. Не упал лишь потому, что Бучила руки подставить успел.

– Надо так, надо, – зашептал Кузьма. – Не возьму греха на себя. Они-то ишь, жизнь мне спасли, а я… Надо так, слышишь? Они же как мы… Никакие не звери…

– Совсем херово с башкой? – спросил Рух.

– Ты не понимаешь. Не понимаешь… – Кузьма с неожиданной силой вцепился в рукав, притянул Бучилу к себе и горячо зашептал: – Граф худое задумал. Решил мавкам отмстить. В обозе отравлено все. Отравину редкую заказал, которая кого хочешь возьмет. Испытанную. От нее противоядия нет. Сказал, звери они, хищники, а хищников надо травить. И я ему верил. Верил.

– А теперь совесть взыграла?

– Совесть, – выдохнул Семыга. – Не могу я так, не могу. А еще мысль знаешь какая пришла? От мавок, если не трогать, беды почитай что и нет. И чуди белоглазой они первейший заклятый враг. Стоят между нами и чудью. Если мавок потравим, что будет тогда? Откроется прямая дорога чуди и на Нелюдово, и на Бежецк, и на Волочек, кровью захаркаем. Так ли, Заступа?

– Так, Кузьма, так, – согласился Бучила.

– А ежели так, то хер ли сидим? – закашлял Кузьма. – Назад пошли, домой. Избу продам, соберем мавкам новый обоз. Без подлостев на этот-то раз. Пойдешь с обозом со мной?

– Куда же я денусь? – кивнул Бучила и встал. Сани, объятые пламенем, плевались искрами в небеса, вокруг суетились и охали мужики, заливисто смеялась крохотная маэва, довольная неожиданным представлением, и елки ласково шептали, осыпая искрящийся иней с вершин. И была надежда, подаренная выбором Кузьмы Семыги. И что бы в этой жизни ни делалось, все делалось к лучшему…

Чернее черного

Не предавайся греху и не будь безумен: зачем тебе умирать не в свое время?

Книга Екклесиаста, гл. 7, стих 17.

Умираю без смерти, без жизни живу. Могилу вырыл, а лечь не решаюсь, знаю – отторгнет земля, выкинет млелым, на лицо белым, проклятым прахом, червями да кучей костей. Без голоса, без молитвы, без радости. По грехам обреченным смерть от смерти родить, муку вечную принимать и дарить, до скончания Света горя и крови досыта пить.

Последняя весна

Весна от Рождества Христова 1623-я выдалась на удивление ранняя, балуя безветрием, солнышком и теплым дождем. Обильные снега сошли к началу апреля, отшумели ручьи, подсохла вязкая грязь. Березы налились сладким соком, принарядились первым листом, зачернели обмершие под паром поля. Наступило святое время для всякого русского мужика.

Из-под плуга широкими серыми ломтями отваливался скудный новгородский подзол. Семен Галаш налегал на лемех всем телом, пьяный и шалый от работы и пряного запаха свежей земли. Голова кружилась, кислый пот залил глаза, рубаха намертво прилипла к спине. В стекленеющем синем небе перекликивался клин журавлей. Гордые птицы возвращались домой танцевать на болотах, садиться на гнезда и выводить оручих желторотых птенцов. Семен улыбался, представляя и себя журавлем. Помыкался он по свету, беды и лиха вдосталь хлебнул и вот, надо же, обзавелся гнездом.

Родился Семен тридцать три лета назад в крохотной деревеньке Непецинке Коломенского уезда Московского царства. Рано осиротел – отца задавила упавшая на лесовале сосна: два дня промучился раб Божий Кузьма и помер, было тогда Семену пять полных лет. Мать осталась без кормильца, с тремя малыми детьми на руках. Рвала пуп на чужих людей, бралась за любую работу: полола огороды, таскала воду, мыла полы, обихаживала скотину; появлялась дома поздним вечером, выкладывала трясущимися ладонями на стол горбушку черного хлеба, горстку зерна да пару вареных репок и с тоской смотрела на голодных детей. Семен лишь спустя годы понял, что ни разу не видел, как она ест. Мать быстро старела, из статной черноволосой красавицы превращаясь в горбатую нищенку с пустыми глазами. Весной, в бескормицу, заболела младшая Семкина сестренка, Дуняшка. То кричала, то затихала, жаром злой лихорадки нагревая избу. Мать прикладывала воду со снегом к Дуняшкиному лицу, сидела рядом ночи напролет. Днем работала у соседей, первых в Непецинке богачей. Спиридон Вязга славился жадностью, тем богатство и нажил: недопивал, недоедал, в одной рубахе годами ходил, каждую копейку берег, пока не заимел земли на десятерых и стадо коров. Попросила мать у Спиридона молочка для Дуняшки, но получила отказ. «Заработай сначала, – веско сказал Спиридон. – А то вона сколько попрошайкиных развелось». Дуняшка угасала, металась в бреду. И тогда мать решилась на страшное – украдкой отлила крыночку жирного молока. Думала, не заметит никто. Прогадала. Подловила ее Спиридонова сноха Акулина, заорала, вцепилась в волосы. Пока боролись, пролилось несчастное молоко. На шум прибежал хозяин. Был Спиридон силен, на расправу скор, от злости стервенел, домашних в страхе держал, а тут баба чужая… Одним ударом мать и убил. Царский пристав, накормленный до отвала и с потяжелевшим карманом, принял сторону Спиридона. Дескать, в своем праве хозяин воровку был наказывать. Через два дня умерла и Дуняшка. Схоронили обеих в одной ямине возле леса, на самом краю деревенского кладбища. Десятилетний Семкин брательник, Акимка, обнял младшего, шепнул: «Добрые люди в беде не оставят» – и ушел в город на заработки. Обещался вернуться к осени, но больше Семка брата не видел. Остался он на всем белом свете один, перепуганный шестилетний мальчишка без роду и племени. Кому он был нужен? Время голодное, а у всех своих ртов мал мала меньше сидят. Жрал лебеду и солому, ловил мышей, а как опух с голоду, забрался на холодную печку, приготовился умирать. И тут явился ему ангел, сунул хлеба кусок. Оказался тем ангелом сосед Спиридон. Сжалился, или совесть заела, да только взял он маленького Семку к себе. Так Семен и прижился, ютясь в хлеву возле свиней и работая без всякого роздыха. Деревенские попрекали Спиридона, дескать, завел себе дармового раба, но Спиридон только отмахивался и говорил: «Бесплатно ничего не бывает». «Избу мальчонкину забрал, – шептались бабы у колодца, – и землю забрал. Все заграбастал, паук». Шло время, Семка возмужал и окреп, превратился в ладного, пригожего собой, тихонького, немножечко вроде и не в себе паренька. Тяжелая работа от зари до зари налила руки силой, раздвинула плечи, выгнула грудь колесом. Спиридон к тому времени состарился, поумерил свой пыл, теперь если и бил, то редко и, наверное, даже любя.

А в 1605 году полыхнула коломенская земля. Беглый холоп Петька Куница сколотил ватагу лихих людей, принялся усадьбы громить, помещиков убивать да богатства делить. Созывал простой народ, обещая воли и справедливости. Многие соблазнились. И Семка не устоял. Обида, затаенная с детства, разгорелась ярким огнем. Все эти годы помнил он ямину, в которой лежали сестренка и мать. Зарубил Семка Спиридона топором, вроде грех на душу взял, а сам, словно на крыльях, помчался лучшей доли искать. Дураком совсем был. Прибился к ватаге Петьки Куницы, который себя уже светлым князем к той поре величал. А там уж и не ватага, а целое войско. Грабили, насиловали, жгли. Затянула Семку кровавая карусель. Покуражились славно, да недолго. Через месяц царский воевода Воротынский разбил в поле восставших крестьян. Петьку Куницу привезли в Москву и четвертовали на Красной площади под вой и крики толпы. Начались облавы и казни. Семка бегал два дня и попался по глупости, вышел из леса хлеба просить. Суд над схваченными мятежниками вершили скорый, дьяк Разбойного приказа смотрел на заключенного и черкал приговор: повесить, посадить на кол или попросту утопить. Семке свезло, лет ему было мало совсем, пожалел его дьяк, может, сына своего вспомнил или просто от душегубства устал. Всыпали Семке сотню плетей, спину до кости ободрали, а он и рад. Главное, жив!

Попал холопом к тому самому воеводе Воротынскому, в крохотное селишко Пахомово на границе тверского уезда и новгородской земли. Вернулся к тому, от чего убежал. Не роптал, не перечил, делал, что велено. Тихий работящий парень приглянулся тиуну. Через два года Семку обженили на крепостной девке Аксинье, робкой, послушной и не особо красивой. Была Аксинья полноватенькой, широкобедрой и невысокого роста, волосы прятала под платок и в глаза не смотрела. Не понравилась Семке она. Но говорят ведь: «Стерпится – слюбится» – так и вышло у них. Поначалу сторонились друг дружки, гасили лучину, забираясь в постель, слово лишнее боялись сказать. А потом и не заметили, как прикипели. Что-то выстраданное породнило и сблизило их. Семка не пил, не гулял, работал за троих, жену молодую не обижал. И Аксинья вдруг расцвела, из пугливого недоросля превратившись в ласковую, фигуристую, симпатичную бабу. В их крохотной клетушке с худыми стенами поселилось тихое счастье. Аксинья родила сыночка Ванятку и дочку Настеньку, а Семка, помня науку покойника Спиридона, начал потихонечку деньги на выкуп копить.

И все бы хорошо, да только прошлое вдруг вернулось и костлявой ручищей за горло взяло. Спустя многие годы объявились в селе странницы-богомолицы, и одна ожгла Семена пристальным взглядом. Вечером в дверь постучали, и Семкины мечты развеялись дымом. Стояла перед ним Спиридонова сноха Акулина. Тяжелый был тот разговор. Долгий. Словно с ангелом на Страшном Суде. Через неделю после смерти Спиридона хозяйство его разграбили и спалили бунтовщики, убили Акулининого мужа, ее снасилили, пришлось по миру пойти