Он подбросил дров в раскаленную печь и долго смотрел, как с гудением разрастается палящий огонь. Потом вернулся, содрал шкуру, напластал мясо крупными кусками, сложил в чистый горшок, залил водой и отправил вариться. Не выдержав, украдкой облизнул пальцы, кровь была сладкой и пряной, от наслаждения онемело лицо и закололо язык. Семку повело, будто махом опрокинул он кружку крепкого меда, ноги стали вдруг легкими, голову охватил пьяный дурман. В брюхе требовательно урчало и чавкало. Окровавленная туша призывно алела в бархатной полутьме. Отринь условности и запреты, все это ложь, иди и вкуси, иди и вкуси…
Семка каким-то нереальным усилием воли отвел взгляд и повалился на пол возле жены.
– Не могу ждать, – простонала Аксинья. – Накорми меня, Семушка.
– Скоро, милая, скоро, – прохрипел Семен, плавая где-то на грани безумия и остатков здравого смысла, погружаясь все глубже в зловонную топь ужасных, будто чужих мыслей, странных образов и потаенных надежд. Перед глазами висела багровая пелена.
– Сема, Семушка, готово поди, – донеслось из подступающей черноты.
Семен очнулся, на карачках дополз до печки, в зыбком полубреду нашарил ухват и вытащил раскаленный горшок. Мясо не доварилось, краснея на срезах розоватой водой, порождая желание выхватить долю и выжать в рот сладкий, опьяняющий сок. Семен начерпал полную миску и доковылял до Аксиньи. Ее глаза, дикие от нестерпимого голода, светились огнем. Они ели торопливо и жадно, обжигаясь, фыркая и рыча, хмелея от вкуса мяса и крови, забыв, как жевать. Они смеялись и кормили друг друга, осторожно снимая с пальцев куски мяса губами. А потом их губы неожиданно встретились. Поцелуй был горячий и сладкий. Ищущий. Аксинья прижалась всем телом, срывая с Семена рубаху.
– Может, не надо? – спросил он. – А как же дите?
– Мы потихоньку, дитю не навредим, – успокоила Аксинья, и они утонули в теплой ласковой полутьме. Над избушкой, в чаще туманного, полного шепота и шорохов леса, зажглись первые звезды, и не было им числа.
Семкино счастье
Семен таился во влажном подлеске, в тени огромной, растрескавшейся под собственным весом узловатой сосны. Впереди, саженях в сорока, чернело свежевспаханное и засеянное рожью широкое поле. Поле будило в душе какие-то давно забытые чувства, но какие именно, Семен понять так и не смог. Ночью выбрался на межу, накопал горсть золотистых семян, размял в ладонях и отправил в рот вместе с землей. Ни в какое сравнение со вкусом парного мяса это не шло, и он, отплевавшись, ускользнул обратно в кусты.
Поле оставило равнодушным, зато привлекало расположенное за ним, обнесенное высоким тыном село дворов на полста, с маковкой церкви и похожими на взъерошенных воробьев верхушками соломенных крыш. Как называется, Семен не знал, обнаружив село два дня назад, в пяти верстах на восход от избушки, давшей им с Аксиньей приют. Пришел по наитию, повинуясь обострившемуся стократно чутью. Он начал ощущать мир более остро, более тонко, и эти перемены одновременно пугали и радовали его. Хоронясь под старой сосной, он чувствовал в налетающем ветерке рыскающую за спиной стаю волков. И чувствовал, что волки боятся его. Он слышал, как глубоко под ним роет ход слепой толстый крот. Слышал, как шебуршатся мыши в зарослях прошлогодней ломкой травы. Видел в крохотной точке над головой парящего сокола и знал, что хищная птица видит его.
В село, к людям, Семен идти не спешил, по собственному опыту зная, если выберется из леса обожженный, грязный страшила в лохмотьях, то непременно словит брюхом стрелу. Стража на воротах разбираться в сортах прущего из чащи говна не привыкла: сначала истыкают из самострелов, а потом уже подойдут, вежливо рогатиной ткнут под ребро. Поэтому лучше не спеша присмотреться и обождать. Да и торопиться теперь было некуда, крыша над головой есть, припасов в достатке, здоровье (тьфу-тьфу-тьфу!) и то поправляться взялось. Ожоги потихонечку рубцевались, оставляя жуткие ветвистые шрамы, проходила противная слабость, сменяясь то приливами деятельной суеты, то равнодушным бездействием. Выгоревшие волосы не отрастали, но Семка о том не жалел. Стричься не надо, да и проклятые вши не заведутся теперь. Вот зубов было действительно жаль, прошлой ночью выпал последний, остались лишь голые десны, неприятно гладкие и мокрые под языком. В общем, ничего, можно жить, стерпится-слюбится, не такая уж и высокая цена.
Рана на спине у Аксиньи перестала кровить, красная опухоль спала, и это внушало надежду. Пуга́ло другое: Семен, прижимаясь ухом к ее упругому животу, не слышал ни движения, ни толчков. Ребенок словно затаился, затих. Аксинья успокаивала, бояться, мол, нечего, живо дитя, материнские чувства не обмануть. Семен верил, хотел верить, но паскудные мысли так и кружили в башке. Решение пришло как-то само. Нужна баба. Не девка-соплюшка, с любовями всякими на уме, а постарше, чтобы разбиралась в своих бабьих делах. Посмотрит и определит, надо Семену переживать или нет.
Посему Семка второй день и караулил за полем в кустах без особого толку. В село и обратно постоянно двигались люди: пешие, конные, на телегах и в бесконечных обозах, гуртовщики, коробейники, скоморохи, солдаты, крестьяне и почтовики. Кого только не было, кроме ничейных одинокеньких баб. Семка уж хотел бросить затею, и тут наконец повезло: из ворот вышел разом с десяток женского полу под охраной троих мужиков с арбалетами и копьями наперевес. Вся честная компания с шутками, смехом и прибаутками направилась к опушке, зайдя в лес чуть правее Семеновой лежки. Он выждал немного и направился вслед, держась зарослей и зыбких теней. Бабы мелькали среди деревьев яркими пятнами сарафанов, душегреек и цветастых платков.
– Которая первая хворосту соберет, той сегодня с Яковом Кузьмичом на сеновале лежать! – донесся озорной женский голос.
– Ох уж я тогда расстараюсь, – хохотнула вторая. – Больно награда завидная.
– Нет, Матрена, я тебя обгоню, – возразила третья. – Яков Кузьмич видный мужик.
– Ошалели, бабенки? – сконфуженно прогудел глубокий бас. – Ни с кем я на сеновале не буду лежать. Ишь чего удумали, дьяволы.
– А чего, жена не дозволит, Яков Кузьмич? – спросила озорная. – Так я договорюсь, ты только моргни.
– Эх, Клавка, заголить бы тебе задницу да прутом нахлестать! – пригрозил Яков Кузьмич.
– Я от тебя, Яшенька, любую кару готова принять, – смиренно ответила Клавка. – Давненько надо меня, беспутевую, наказать. Третий год без мужика и наказаниев мучаюсь. Зайдешь вечером, Яш? С прутом.
– Отстань, Клавдия, Бога побойся, – взмолился несчастный Яков Кузьмич.
– Как скажешь, Яшенька, – медово пропела Клавдия. – Но ты подумай насчет меня, бедовую, отстегать. Эх, бабы, нет в жизни счастья, пошли хворост сбирать!
Бабы, громко переговариваясь и хохоча, рассыпались по опушке под присмотром сторожей во главе с любителем сеновалов Яковом Кузьмичом. На Семкино счастье присмотр был не то чтобы строгий, скорее совсем никакой. Мужики для острастки позыркали по сторонам, пошуршали копьями в подступавшем малиннике, собрались вместе и завели обычные разговоры о погоде, новых налогах и видах на урожай. По всему видать, места вокруг села спокойные: нечисть повыбита, нелюдь замирена, оттого и беспечность.
Семка припал к земле и осторожно, опираясь на руки, двинулся влажной низинкой, заросшей крапивой, мышиной елкой и щавелем, держа на виду двух баб, отдалившихся от остальных. Подобрался чуть не вплотную и затих под елкой, раскинувшей лапы до самой земли.
Высокая, полноватая, красивая баба нагнулась за хворостом, воровато огляделась и сказала товарке:
– Наташка, а Наташка, отлучиться мне надо.
– К Федьке, что ль, своему? – спросила Наташка, толстенькая и круглая, как колобок.
– К нему. – Высокая выпрямилась. – Он с мужиками пашет на Усольском лугу, так хоть повидаемся на часок. Для того и подрядилась палки эти драные собирать. Так-то на кой черт они мне сдались.
– Дура ты, Клавка, – отозвалась Наташка. – Знаешь, не положено в лес без защиты ходить, а ты и вовсе одна. А случись чего?
– Ничего не будет, – возразила Клавка. – Когда последний раз плохое случалось возле села? Вот и я не припомню. Драган, хоть и колдун, душу продавший Сатане, а свое дело знает – как в Заступы нанялся, тишина кругом и покой.
– Оно так, – согласилась Наташка. – Но запрет на то и запрет. Высекут тебя, Клавка, допрыгаешься.
– Пущай секут, – беспечно отмахнулась Клавдия. – Мне без Федьки все одно жизни нет. Люблю, сил нет, и он меня любит.
– Счастливая ты, Клавка, – всхлипнула Наташка. – А я только мучаюсь со своим.
– Ничего, Натаха, и тебя полюбят, мое слово верное. – Клавка приобняла подругу. – Ну все, побежала. Якову Кузьмичу, как хватится, скажи, к Федьке ушла, вечером буду. Назначат плетей, приму плетей!
Она повернулась и быстро пошла напрямик через заросли, придерживая юбку и подныривая под цеплючие ветки. Наташка смотрела ей вслед, потом вздохнула и продолжила собирать хворост. Ни та ни другая не видели мелькнувшую за деревьями горбатую тень.
Семка догнал торопившуюся бабу через полверсты, до того держась сбоку и позади, следуя за мельтешащим алым платом. Чувствуя себя зверем. Зверем, не собиравшимся убивать. Лишь пару раз под ногами глухо хрустнули ветки, Клавка замирала и оглядывалась, но, ничего не разглядев в зелено-коричневых зарослях, продолжала быстро идти. Вдруг захромала, присела на поваленное гнилое бревно и принялась растирать лодыжку. Семка, подобравшись вплотную, набросился со спины, ухватив одной рукой под грудью, а второй зажав открывшийся рот, ломая сопротивление. Клавка забилась взбесившейся кошкой: сильная, упругая, верткая. Острющие зубы вцепились в ладонь. Семка сдавил железной хваткой, дернул на себя и прошептал в самое ухо:
– Тихо! Тихо, я сказал. Вреда не будет, только тихо.
Клавдия как-то сразу обмякла.
– Я не обижу, – шепнул Семен. – Только не ори. Поняла?
Баба послушно кивнула.