«Азеф — натура чисто аферистическая... на все смотрящий с точки зрения выгоды, занимающийся революцией только из-за ее доходности и службой правительству не но убеждению, а только из-за ее выгоды».
И подпись: Сергей Васильевич Зубатов.
ГЛАВА 12
— Зубатов? Сергей Васильевич? О, это был очень порядочный, интеллигентный и благородный человек.
Холодное лицо баронессы словно осветилось изнутри, когда она произносила эти фразы. Раз за разом бывая вместе с Никольским у Марии Николаевны на чае, я привык к тому, что гостеприимная хозяйка, несмотря на возраст, отличалась живостью характера и блестящей памятью. Правда, блестящая память демонстрировалась ею в том, что касалось прошлого, в настоящем же она частенько путалась и тогда, с коротким горловым смехом и холодным бесстрастным лицом привычно оправдывалась.
— Ах, господин писатель, стоит ли запоминать настоящее... Что в нем для меня? Одни потери и разочарования. То ли дело — прошлое. В нем все было ярко и романтично. А какие тогда были люди! Благородные рыцари, настоящие мужчины и кавалеры! Нет, я не осуждаю современную молодежь, наверняка и в ней есть благородные люди. Но, извините, этот дух стяжательства, когда каждый норовит урвать все, что может, себе и только себе...
Об этом противно даже говорить. Вы уж извините, господин писатель, но у меня здесь свой собственный мир, свой шато, и я хочу дожить в нем свои дни так же красиво, как прожила всю мою жизнь.
Никольский одобрительно кивал в такт ее словам, и на лице его было умиление. Это он завел разговор о Сергее Васильевиче Зубатове, как бы случайно, без какого-либо явного для того повода. Впрочем, никакого особого повода для этого и не потребовалось. С того раза, как он представил меня баронессе Миллер, мы стали бывать у нее почти каждый вечер, и не нужно было быть прозорливым, чтобы понять, что эти ежедневные встречи за русским самоваром спасают баронессу и Никольского от тоскливого стариковского одиночества. И, стараясь, чтобы я не скучал, Никольский каждый раз стремился разговорить хозяйку на тему, которая, как он уже был уверен, разожгла интерес «господина писателя»: об Азефе и его далеких днях.
Баронесса с удовольствием переносилась в мало кого интересующее сегодня прошлое. Как большинство поживших людей, она больше любила рассказывать, чем слушать, заново переживать в своих воспоминаниях некогда пережитое и, как ведется, слегка подправлять и приукрашивать свое прошлое, дофантазировать его, искренне веря при этом в правдивость своих воспоминаний.
А между тем жизнь ее не была богата событиями. В эмиграции она оказалась совсем юной девушкой. Ее родители: отец — инженер-путеец, мать — выпускница Смольного института благородных девиц — оказались во Франции отрезанными от России сначала фронтами мировой войны, а затем революции.
Барон Миллер, вдовец и бывший жандармский полковник, появился в Париже сразу после февральской революции. Сюда же он успел заблаговременно перевести и кругленький капиталец, человек он был благодаря своей профессии информированный и в силу природного ума — предусмотрительный. Имея касательство к заграничной агентуре Департамента полиции, он ловко использовал получаемые сведения не только для защиты престола, но и для собственных нужд — через подставных лиц крупно поигрывал на зарубежных биржах, и, как правило, удачно.
В Париже богатый жандармский полковник присвоил сам себе звание генерал-майора, справедливо полагая, что при выходе со службы он имеет право на повышение в звании точно так же, как повышались в звании его коллеги, выходившие со службы еще до февральского переворота. Бравому генералу не было и сорока. Благородная внешность, незаурядный ум, знание захватывающих историй — от придворных интриг до кровавых акций — все это покорило сердце юной и доверчивой Машеньки. Богатство же и титул барона настроили в его пользу папеньку и маменьку. А близкое знакомство генерала со многими деятелями дофевральской России, чьи имена особенно часто появлялись в русских и заграничных газетах на грани уходившего и наступавшего веков, сделало брак Машеньки с генералом не только респектабельным, но и по-своему пикантным.
Именно так новоиспеченная баронесса Миллер вошла в круг бывших сослуживцев супруга и познакомилась с таким знаменитым человеком, как Александр Васильевич Герасимов, завязав с ним долгую и нежную дружбу, особенно окрепшую после неожиданной и скоропостижной смерти супруга, погибшего как истинный романтик. «Мотор», который он «лидировал», сорвался с горной дороги в пропасть.
Все это я узнал у Льва Александровича Никольского, который, как я уяснил, давно уже играл роль наперсника страдающей от одиночества баронессы.
И, умело подталкивая свою приятельницу на воспоминания, Никольский все сильнее «завязывал» меня на Азефа и его окружение, как теперь вот в разговоре о Сергее Васильевиче Зубатове, о котором, как мне казалось, людям моего поколения было достаточно известно из школьных учебников и институтских курсов по основам марксизма-ленинизма.
— ...Мария Николаевна лично Сергея Васильевича не знала. Он застрелился в феврале семнадцатого, — тактично подсказал мне Никольский.
— Да, барон Миллер говорил мне, что он умер как герой, проигравший дело всей своей жизни, — печальным эхом отозвался голос баронессы. — Генерал-лейтенант Герасимов тоже очень высоко отзывался о Сергее Васильевиче, хотя, как он говорил, во многом с ним не был согласен.
Никольский отодвинул стоящую перед ним чашку с недопитым, остывшим чаем и чуть заметно улыбнулся. Он был доволен — разговор на начатую им тему получался.
— Да, господин писатель, то были интересные времена, — решил он углубить тему. — Интересные и ох какие непростые! В советских учебниках по истории — они есть в нашей библиотеке — слово «зубатовщина» означает самую примитивную, рассчитанную на дураков, полицейскую провокацию. Но ведь если бы все было так просто, вряд ли бы Ленин уделил Сергею Васильевичу Зубатову столько внимания в своих работах. И судьба господина Зубатова не была бы столь драматична. Или вы не согласны со мною, господин писатель?
Я пожал плечами:
— Почему же? То, что нам многое подавалось если не в извращенном, то, во всяком случае, упрощенном виде, это не наша вина, а наша беда, Лев Александрович. Но я никогда не стеснялся повторить за философом: чем больше я узнаю, тем меньше я знаю. Вот и теперь...
— И конечно же, вы не знаете, что Сергей Васильевич Зубатов после Рачковского был первым, если говорить всерьез, начальником Азефа, его, так сказать, наставником и духовным отцом?
Мне оставалось лишь смущенно улыбнуться...
...Они встретились осенью 1899 года в Москве. Азеф после почти семилетнего отсутствия вернулся в Россию окрыленный, уверенный в себе. Позади годы учения в Германии — сначала в Карлсруэ, затем в Дармштадте, и вот наконец получен диплом — сын нищего неудачника портного — инженер-электрик, господин инженер! Профессия передовая, перспективная, за ней и деньги, и положение в обществе, словом, будущее.
Недаром, особенно в последние годы, в Дармштадте, куда он перебрался из Карлсруэ, ибо там лучше было поставлено преподавание, он прослыл одним из самых старательных студентов — фирма Шуккерт предлагает ему место в Нюрнберге!
Что может быть почетнее и заманчивее после всего того, что выпало на первые три десятка лет его жизни! Правда, господа из Департамента полиции своим ежемесячным жалованием несколько облегчили его студенческие годы, но и он не оставался все это время перед ними в долгу. По их советам он не сидел на месте, не бездействовал. Германия и Швейцария ему теперь были знакомы не хуже Ростовской губернии, по которой в свое время он разъезжал неумелым, начинающим коммивояжером, пытающимся всучить провинциальным простакам залежалый, неходовой товар. Теперь, перебираясь из одного европейского города в другой, появляясь то в одном революционном студенческом кружке, то в другом, он иногда с усмешкой в душе сравнивал себя с тем, кем он был до отъезда в Германию: что ж, по сути дела, он и сейчас был коммивояжером, только куда более высокого класса, и торговал он товаром куда более престижным — идеями!
Выступления его всегда были коротки, четки, энергичны. И те, кто был с ним знаком еще в Карлсруэ, отмечали, что Евно Азеф сильно полевел, хотя и по-прежнему обрушивался на революционные политические доктрины, особенно на социал-демократическую.
— Мы вязнем в теориях, — рубил он решительные фразы. — Они связывают нас по рукам и ногам. Это о нас сказал поэт: «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано!»
И каждое его выступление заканчивалось призывом:
— К действию, товарищи! К делу! И дело это — террор. Террор и только террор поразит самодержавие в самое сердце, всколыхнет и поднимет на борьбу против него лучших сынов России!
Его голос завораживал, и слушателям казалось, что их потные от волнения ладони уже сжимают шершавые рукоятки браунингов, ставших вскоре любимым оружием боевиков-террористов, они видели себя маскирующимися в толпе прохожих, поджидающих с бомбами за пазухой кареты ненавистных царских сановников.
И когда товарищ Толстый уезжал в другой студенческий город, искры, зароненные им в молодые и наивные сердца, не гасли, дожидаясь лишь подходящего момента, чтобы вспыхнуть всесжигающим жертвенным пламенем во имя Революции.
Все знали, что, когда Владимир Львович Бурцев, известный народоволец и публицист, выпустил первый номер своего «Народовольца» с призывом к убийству царя, товарищ Толстый направил ему открытое письмо с поддержкой этого призыва. Это было дерзко и смело, и все знали, чего может стоить товарищу Толстому одно лишь это письмо. Были, конечно, и ответные акции царской охранки.
В Карлсруэ один из членов кружка, некий Коробочкин, молокосос, недавно прибывший из России, вдруг вспомнил о давних предупреждениях из Ростова и прямо на заседании, при всех кружковцах, бросил в лицо товарища Толстого гнусное слово: