— Шпион!
Ни один мускул не дрогнул на лице Азефа, он даже пе моргнул глазом. И когда кружковцы потребовали от перепуганного собственной смелостью Коробочкина доказательств этого мерзкого обвинения, Азеф продолжал гордо молчать, наблюдая, как его обвинитель путается и тонет в каком-то бессвязном детском лепете.
Решение кружковцев было единодушным:
— Поддержать невинно оскорбленного товарища Толстого, а Коробочкина исключить из кружка как клеветника.
Слово «провокатор» произнесено тогда не было, но мало кто сомневался, что выходка молокососа инспирирована Департаментом полиции, чтобы бросить тень на такого опасного борца против царизма, как сам Азеф. И это еще только больше укрепило его авторитет народного печальника и пламенного борца, не теоретика, но практика, человека действия, светлой личности, идеалиста, преданного революции. Так говорили тогда об Азефе в кружках революционной российской молодежи. И его присутствие на всех мало-мальски значительных собраниях революционеров, на обсуждении всех более-менее важных докладов и рефератов на революционные темы считалось уже чуть ли не обязательным. В Цюрихе в 1893 году его видели на заседаниях международного социалистического конгресса, на собраниях российских студентов и политэмигрантов, на следующий год он приехал в Берн и явился к супругам Житловским, занимавшимся созданием «Союза русских социалистов-революционеров за границей», людям пылким, доверчивым, но непрактичным. Деловитость и решительность, которые они разглядели в характере этого некрасивого, властно притягивающего к себе человека, покорили Житловских: именно из таких людей, верили они, и будет состоять «Союз русских социалистов-революционеров», сначала за границей, а потом и в России, и сам Бог послал к ним этого студента, рассказы о котором доходили до них еще и раньше.
Департамент полиции одобрил вступление Азефа в «Союз русских революционеров-социалистов», тем более что ниточки из Берна уже тянулись в Россию и предполагалось, что «Союз» может стать зародышем новой российской партии — Партии социалистов-революционеров. Письма из департамента шли ободряющие, кроме пятидесятирублевого жалованья стали поступать и наградные, в размере месячного оклада. И советы — умные, тактичные, полные заботы о его, Азефа, безопасности. И порою Азефу казалось, что в далеком Петербурге у него появился какой-то искренний доброжелатель, почти друг, это прельщало, радовало и в то же время настораживало — друзей у Евно никогда в жизни не было, он привык быть всегда один, только один, надеяться только на себя одного, доверять только одному себе. Людям он не верил и ничего хорошего от них не ждал, а в душе, про себя, даже бравировал этим: так уж устроена человеческая натура — подчинять или подчиняться, быть господином или рабом. Себе в этой жизни Азеф давно место определил: он будет Господином, он будет повелевать людьми, определять их судьбы, решать — жить им или умирать.
И теперь, когда первую часть пути к вершине можно считать пройденной, появилась возможность перевести дух, приостановиться, оглядеться и поразмыслить.
Получение диплома инженера-электротехника совпало с приятной новостью: все тот же неизвестный петербургский друг-благожелатель выхлопотал ему увеличение оклада сразу вдвое: сто рублей в месяц вместо пятидесяти. А кроме поощрительного вознаграждения к Новому, 1899 году, пришло денежное вознаграждение и к Пасхе. Но и на этом петербургский доброжелатель не остановился: в очередном письме он дружески, но настоятельно, приглашал новоиспеченного инженера-электротехника приехать в Россию, в Москву, где ему будет предложено хорошее место по специальности, а кроме того, за особые заслуги перед империей увеличено и государственное жалованье.
Отказываться от такого было бы грех, и осенью 1899 года Евно Фишелевич, полный самых блестящих надежд прибыл в Россию, в Москву.
...Начальник Московского охранного отделения Сергей Васильевич Зубатов понимал толк в агентурной работе и любил ее. Нет, он не был казенным ловцом «усталых душ», сломленные натуры его не интересовали — куда интереснее и труднее было превращать вчерашнего идейного противника, если не в друга, то по крайней мере в сознательного помощника, соучастника в нелегкой работе против безответственных, родства не помнящих разрушителей основы основ российской государственности — самодержавия.
А цену этим разрушителям Сергей Васильевич знал по личному опыту. Как и многие молодые люди, гимназист Зубатов грешил в свое время революционностью, состоял членом социал-демократического кружка, за что и был исключен в 1882 году из московской гимназии за десять лет до того, как пришлось покинуть учебное заведение и Евно Азефу. Из революционеров оба стали секретными сотрудниками полиции, ее платными агентами.
...И вот теперь, ожидая на тайной квартире встречи с Евно Азефом, секретным сотрудником, так хорошо зарекомендовавшим себя на работе за границей, Зубатов мысленно перелистывал страницы его формуляра, переданного Департаментом ему, Зубатову, начальнику Московского охранного отделения. И чем подробнее ему вспоминалась агентурная карьера Азефа, тем сильнее возрастало его презрение к этому «корыстолюбивому и пронырливому» агенту — эти определения, записанные в формуляре, теперь уже и не найдешь чьей рукой, врезались в память Зубатова своей беспощадной откровенностью.
Зубатов вытащил из жилетного кармана часы-брегет и щелкнул крышкой. Стрелки показывали семь минут пополудни. Азеф опаздывал, он должен был явиться ровно в полдень.
Зубатов досадливо поморщился: плебей — он и есть плебей. И хотя сам Сергей Васильевич к аристократам не относился, духовное плебейство он презирал всей душою.
И опять мысли вернулись к формуляру Азефа. Что ж, в архиве Департамента хранится и его, Сергея Васильевича Зубатова, полицейский формуляр. Менее десяти лет понадобилось ему, чтобы из заурядного секретного сотрудника стать начальником Московского охранного отделения. Мог ли он об этом подумать тогда, в 1883 году, когда стало известно, что Дегаев, отставной офицер-артиллерист, возглавлявший «Народную Волю», оказался провокатором, агентом Петербургской охранки, марионеткой в руках начальника особого отдела Департамента полиции Судейкина, нанесшего такие удары по «Народной Воле», после которых она так и не сумела оправиться. Сколько людей отправил в тюрьмы, на каторгу, в ссылку этот убежденный революционер Дегаев, а потом в довершение своей мерзости покаялся во всем этом перед Исполнительным Комитетом «Народной Воли». Покаялся и выполнил ее решение — убил с помощью двух подручных самого Судейкина — на его квартире, железной трубой.
Сергею показалось тогда, что весь мир, что все вокруг него — кровавая грязь, предательство и цинизм, ложь и беспринципность. И все это происходит прежде всего от тех, кому он так верил, за кем шел, в ком искал идеалы, в ком видел подвижников и мучеников. Да, видел. Да, верил! И вот крах. Крах всему, ради чего он собирался жить. И тогда он возненавидел тех, кто растоптал эти идеалы, тех, кто называет себя революционерами и отправляет на виселицу своих товарищей. Вот против кого надо бороться, вот чью преступную руку надо останавливать!
С этими мыслями молодой Зубатов и явился в Охранное отделение. Уже потом, по прошествии лет, он объяснял свое решение намерением «подводить контрконспирацию под конспирацию революционеров» и тем не допускать связанного с их деятельностью кровопролития. Он решил выбиться наверх, чтобы поставить дело политического сыска и охраны безопасности и общественного порядка в России на уровень современной цивилизации и криминальной техники. И выбился — с помощью одного только собственного интеллекта, без связей и поддержки, чужак в погрязшем в интригах и кастовости мире «голубых мундиров». Он дослужился в конце концов до звания полковника, но в элитный корпус жандармов его так и не пустили, для них он так и остался пришедшим со стороны презренным чужаком. Иудой, продававшим своих соратников за грязные полицейские сребреники. И, понимая и переживая все это в глубине души, Зубатов всего себя отдал работе, находя в ней спасение от полного душевного одиночества. У него было дело, которое требовало неиссякаемой энергии и новых, неожиданных смелых идей — своего рода «охранная реформация». Это он первым стал внедрять систему формуляров-досье, полных и подробных, ведущихся постоянно. Это он перенял уже использующуюся за границей дактилоскопию и фотографирование в трех ракурсах, задержанных, арестованных и осужденных. Но главной своей заслугой он считал постановку на небывалый доселе уровень работы с агентурой. «Сексоты» (секретные сотрудники) при нем превратились из всеми презираемых в охранной системе ничтожеств в героев, рискующих жизнью во имя блага, спокойствия и стабильности общества. И это была его моральная месть высокомерным «голубым мундирам».
— У меня есть кое-какие высказывания на этот счет Сергея Васильевича, — прервал свой затянувшийся рассказ Никольский. — Но я уже, наверное, наскучил, а вы меня не останавливаете.
— Похоже, Азеф ему был неприятен, — подтолкнул я Никольского. — Ведь если считать Зубатова идеалистом, алчный Азеф не мог быть ему близок.
— А вот и ошибаетесь, господин писатель, — не согласился со мною Никольский. — Если по-зубатовски сравнивать секретных сотрудников с любимыми женщинами, то самой любимой женщиной у него был Евно Фишелевич Азеф, который к тому времени выступал уже как «инженер Раскин». Евгений Филиппович Раскин.
И, словно поставив этой фразой точку, Никольский поспешно вскочил, указывая мне взглядом на бесстрастное лицо баронессы. Наша хозяйка спала, хотя глаза ее были полуоткрыты, как будто она пребывала в глубокой задумчивости, вызванной неприлично длинными и монотонными психологическими изысками Никольского. Но как только он поднялся со стула, голова баронессы шевельнулась, веера искусственных иссиня-черных ресниц вскинулись, и она произнесла голосом капризной, избалованной вниманием девицы: