Что ж, «освещение» одессита Петерса, судя по всему, продолжало интересовать политический сыск, и Азеф продолжал соответственно опекать своего опасного недруга.
«...Стали вместе выписывать «Форвертс», читали... Один раз как-то гуляли, и я ему рассказала, что приехала в Дармштадт только на время — по пути в Швейцарию, и как только выхлопочу стипендию, поеду в Швейцарию — в университет.
Через два дня от него «ужасное письмо» — на «ты». Я мечтала об учебе, а он — с какими-то «мечтами о любви». Я была возмущена и потрясена».
«Но в конце концов мы сблизились, — стыдливо признается Любовь Григорьевна членам судебно-следственной комиссии и продолжает свой рассказ:
— ...Он был вечно голоден, и ему вечно было холодно. Он постоянно жался от холода, и когда я к нему заходила в свободное время, то всегда была такая картина, что он или жарит себе на сковородке бифштекс, или лежит и спит. На меня это производило ужасно странное впечатление, что человек среди бела дня лежит и спит. Он, очевидно, в то время нуждался, потому что жил он очень скромно... и вечно как будто голодал — постоянно он хотел есть».
Любовь Григорьевна переходит к детским и юношеским годам своего мужа:
«...Отец у него был портной... мать сбежала из дому, в семье у них вечные ссоры и драки... Там была целая драма в семье... дети просто с ума сходили... Азеф в семье долгое время не жил — жил на частной квартире. Бросил гимназию, укатил с какой-то труппой на юг, в Ялту... После гимназии служил в конторе... там украл деньги... Мне кажется, что он вылетел из седьмого класса. Из гимназии не диплом, а какая-то справка... Он украл деньги и уехал на них за границу учиться... Приехал в Вену... Из Вены в Карлсруэ. Начинал учебу в Карлсруэ, кончал в Дармштадте...»
А вот и совсем неожиданные признания:
«...Читал письма, держа совсем перед глазами, чтобы никто не подсмотрел, или уходил в клозет... Неделями не разговаривал, грубил: ах, оставь, ты ничего не понимаешь! Уходил писать письма в ресторан. На душе у меня был все время камень».
Жили в бедности, хотя Любовь Григорьевна и получала стипендию — 60 франков в месяц. И опять об Азефе:
«Он не очень интересовался моей жизнью. Но когда уезжал, слал любвеобильные письма, телеграммы, ревновал ко всем, совершенно горел. Но стоило хоть неделю прожить вместе — хоть неделю, — ссоры, потому что натуры у нас были совершенно разные.
...Получал деньги от отца — 15—20 рублей в месяц — на учебу, занимал у некоторых знакомых.
Потом он как-то раз приезжает ко мне, уже значительно лучше одетый и рассказывает — есть у него приятель, Тимофеев, человек богатый. И он положил на имя Азефа в банк несколько сот или тысяч марок, можно брать понемногу. Мне тогда можно было сказать что угодно — и всему верила...»
Куда менее доверчивой оказалась германская полиция. Связь ростовского студента с российской охранкой явно не осталась ею незамеченной. Вряд ли приходится сомневаться, что письма Азефа в Россию и его почтовые получения перлюстрировались.
«...Появился в Дармштадте примерно в 96-м, 97-м году... Когда император приезжал в Дармштадт, то Азефа выслали из города. Немецкие шпики проводили его до Карлсруэ, а один немецкий профессор воскликнул:
— Ах, этот шпион!
...Как-то раз приходит и говорит: а знаешь, я крестился. Может, было это, а может быть, нет».
Но вот эта часть заграничной жизни Азефа подходит к концу. Франкфурт-на-Майне, Берлин и, наконец, Москва. И Любовь Григорьевна вспоминает: Азеф хвастался ей, что о визе на жительство в первопрестольной хлопотал для Азефа сам обер-полицмейстер Москвы Дмитрий Федорович Трепов!
...С Сергеем Васильевичем Зубатовым, начальником Московского охранного отделения, московский обер-полицмейстер состоял в то время в самых наилучших деловых отношениях и всячески поддерживал то, что в историко-политической литературе получило впоследствии название «зубатовщины».
Я аккуратно сложил листки и положил их на стол. С этими бумагами надо было работать серьезно и тщательно, а не вот так, наскоро проглядывая, пользуясь любезностью их хозяина.
— Ну и как, господин писатель? — раздался с порога соседней комнаты почти ликующий голос Никольского. — По-прежнему сомневаетесь насчет Азефа?
Старый библиотекарь уже успел переодеться. На нем был старомодный, табачного цвета костюм, изрядно застиранная, в тон костюму, рубашка, воротничок которой был украшен почти потерявшим форму широким коричневым галстуком в белый горошек...
И вдруг я понял: да Никольский и жил в этом заброшенном, полуразрушенном доме! В самом деле — откуда бы ему взять деньги на аренду даже самой крохотной и неказистой квартирки при бешеном росте цеп в нынешнем Бейруте.
— Лев Александрович, — кивнул я в сторону лежащих на столе бумаг. — Видится мне, что у вас есть документы и не менее интересные. Но вот так, можно сказать, на бегу знакомиться с ними — это же профанация, одно расстройство...
— Терпение, господин писатель, терпение и еще раз терпение. Я же обещал завещать вам мою коллекцию. А дней моих, предчувствую, осталось немного. Ой как немного!
ГЛАВА 15
— Здравствуйте, здравствуйте, дорогой Евгений Филиппович!
Зубатов распахнул руки, будто собираясь обнять стоящего на пороге «копспиративки» Азефа. — Заждался я вас, откровенно говоря, заждался. Изволили, как всегда, припоздниться чуток. Впрочем, это...
И, пропустив Азефа в прихожую, затворив за ним дверь, продолжал совсем в другом тоне, наставительно:
— ...впрочем, на конспиративную встречу лучше являться с некоторым, не слишком большим, опозданием, чем раньше условленного времени.
Он зашел за спину Азефа и ловко помог ему снять пальто.
— Вы уж располагайтесь у меня здесь поудобнее, побеседуем по-дружески, обсудим, как дела наши с вами на родной земле-то пошли.
Голос Зубатова был красив, мягок, почти ласков, он обволакивал, проникал в самую глубину души и, казалось, мог растопить самое заледеневшее сердце.
— А ждал я вас, чтобы поговорить об Аргунове Андрее Александровиче. Это — человек дела. Организовал «Общество переводчиков и издателей», в 1882 году участвовал в создании нелегального кружка в Московском университете. «Общество», конечно, мы через пару лет ликвидировали, самого Андрея Александровича из университета на два года в тюрьму, а потом на пяток лет в Шушенское, есть такое место отдохновения в Восточной Сибири. Но не успокоился господин хороший, нет. Сейчас партию создавать хочет. Партия социалистов-революционеров называться вроде бы будет. Журнал нелегальный поставить хочет... И тоже название уже придумано — «Революционная Россия»...
— Все это интересно до крайности, — на лице Азефа действительно читался интерес к тому, о чем говорил Зубатов. — Только если вы так обо всем прекрасно осведомлены, чего же вы медлите? Чего еще ждете?
— А ничего особенного! Дело-то пока у нас под контролем, вот когда совсем созреет и оформится, тут мы всех его участников и выберем чистенько, чтобы ни один не ушел. А может быть, и нашего человека, вот вас хотя бы, в организацию введем, не для освещения, нет, для этого у нас сотрудников хватает. А такого, чтобы руководить ею мог... с нашей помощью, разумеется... Вон как вас Житловские рекомендуют здешнему «Союзу социалистов-революционеров».
Он прикрыл глаза ладонью, лицо его слегка напряг-лось, как при чтении нечеткого текста:
«...Человек осторожный и осмотрительный, но не трусливый, который может быть советником во всех практических вопросах». Вот видите, Евгений Филиппович, интеллигенты интеллигентами, а характер ваш поняли — такой, какой он нами для вас задуман. А теперь о вашем споре с марксистами — в защиту народников...
И он опять прикрыл глаза узкой ладонью, словно погружаясь в строки, отпечатанные в его памяти:
— Наш сотрудник сообщает: спор шел о мировоззрении Михайловского, выступали много и горячо, люди были все друг другу известные. Тем сильнее всех заинтересовало выступление новичка — человека толстого, с интеллигентным, скуластым лицом, который, волнуясь, защищал Михайловского от критических нападок со стороны марксистов. Особенно ценной он считал у Михайловского его теорию «борьбы за индивидуальность». Речь продолжалась довольно долго и произвела на окружающих впечатление своей взволнованностью, искренностью и знанием предмета.
— Ну, как, Евгений Филиппович?
Тяжелые губы Азефа полураскрылись в сдерживаемой улыбке.
— Так это же комплименты вам, Сергей Васильевич, а не мне, вашим «теоретикам» — из марксистов и народников, они написали, я заучил... как актер текст хорошего драматурга.
— Но плохой актер загубит творение и самого гениального драматурга! — вырвалось у Зубатова. — А у вас — искренность, волнение, знание предмета... Нет, что ни говорите, сыграли вы превосходно, тем более, если учесть... по вашей работе за границей, что не любите вы не только теорию, но и ораторские упражнения!
— Согласен, — сдержанно признал его правоту Азеф. — Ну и что же теперь? Так я и буду блистать на журфиксах с произведениями ваших «теоретиков»? Болтать вместо того, чтобы заниматься настоящим делом?
— Будет и дело, — постарался не заметить его раз-дражения Зубатов. — Считайте, что вы в него уже включились... на журфиксе у Немчиновой. Мы получили сведения, что Аргунов интересуется вами, наводит справки. Вам даже присвоены подпольные клички: сразу две — Француз и Плантатор. Последняя, наверное, из-за вашей... экзотической внешности. А Француз, вероятно, из-за вашего долгого пребывания за границей, хотя... (он искренне рассмеялся) ваши будущие товарищи по борьбе вроде бы не должны путать Германию с Францией. Но не это сейчас главное. Вы уже показались, объявились, произвели впечатление. Теперь нам с вами остается только ждать развития событий. Серьезных людей, как мы их называем «практиков», в отличии от «теоретиков», в революции сейчас мало. Мы с ними, слава Богу, работаем внимательно — «одних уж нет, а те — далече». Извините за частые поэтические цитаты... Из самых серьезных я пока вижу лишь двоих — Андрей Александрович Аргунов — и теоретик, и организатор, да Григорий Андреевич Гершуни. Этот просто опасен...