...Расходились с собрания кружка поздно — кружковцам Крестьянинов понравился своей искренностью, пылкостью, он весь горел, подобно бенгальскому огню, и искры этого огня были способны, казалось, осветить самые темные, самые мрачные души. И кружковцам казалось, что к ним явился не студент-пропагандист, каких они уже перевидали немало, а светлый, святой проповедник, помогающий очищаться от всего скверного, что окружало их ежедневно в беспросветной тоске фабричной жизни.
Нового пропагандиста провожали всей группой, выводя из трущобных переулков петербургской окраины. При этом постепенно рассеивались, пропадая поодиночке во мраке подворотен и проходных дворов.
— Осторожно, не оступитесь... здесь выбоина, а теперь — левее, по краю лужи, тут воды по колено, — заботливо предупредил Николая Павлов, один из кружковцев, решивший проводить нового пропагандиста дальше всех.
— И то, — заговорил он, когда они наконец остались наедине. — Одного только неверного шага хватит, чтобы оступиться и поломать всю жизнь.
В голосе его была тоскливая задумчивость, и Крестьянинову показалось, что Павлова мучает что-то очень сокровенное, тяжестью лежащее у него на сердце. Он замедлил шаги в ожидании разговора по душам, которого, судя по всему, искал его новый знакомый.
«За этим ведь я сегодня и пришел, — с удовлетворением подумал Николай. — Иван Николаевич мне это и поручал... «Познакомьтесь с кружковцами, поймете, чем дышат...»
Честно говоря, там, на собрании кружка, ему удалось с людьми только познакомиться, а вот понять — чем дышат... И он уже переживал свое фиаско, все больше убеждая себя, что пропагандиста из него не получится, ведь общего языка с рабочими ему найти сегодня, несомненно, не удалось. И вдруг... открывается возможность поговорить хотя бы с этим странным Павловым, ни слова не произнесшим за весь минувший вечер, хмуро сидевшим в углу, лишь изредка бросая оттуда на пропагандиста быстрые взгляды.
Шли по мощенной неровным булыжником, без тротуаров, скользкой после недавнего дождя окраинной улочке, еле освещенной тусклым светом редких фонарей. Ноги то и дело скользили. И вдруг Крестьянинов взмахнул руками, пытаясь, поскользнувшись, удержать равновесие и не упасть. И сейчас же почувствовал, как его поддержала твердая рука Павлова.
— Спасибо, товарищ, — поблагодарил его Николай. — Если бы не вы, шлепнуться бы мне сейчас прямо в грязь носом...
— Ничего, господин Крестьянинов, — откликнулся Павлов. — От этой грязи еще отмыться можно, а вот...
Он не договорил, словно хотел что-то сказать и передумал. Но Николая задело его обращение.
— Господин... Почему — господин, товарищ Павлов? — с недоумением обернулся он ко все еще поддерживающему его рабочему и увидел, как тот поспешно отвернулся.
— А потому, что и вы мне не товарищ, и я вам... — глухо, продолжая прятать лицо, заговорил Павлов и вдруг тихо, почти шепотом добавил: — Провокатор я, господин Крестьянинов, в полиции служу, вот кто я, а не товарищ!
Николай резко сбросил его руку со своего локтя:
— Да как же... как же это так — провокатор?
— И весь кружок наш из таких, как я! — раздирающим душу шепотом продолжал торопливо, словно боясь, что не хватит сил договорить, Павлов. — А что? Рубли-то на дороге не валяются, их вона как фабричному-то зарабатывать приходится. А тут — посидишь вечерок в компании — пиво, бублики-баранки, самоварчик, умного человека послушаешь, брошюрки там, листовочки получишь... Сдашь их назавтра старшему сыщику — вот тебе и целковый. Так раз за разом, один к одному — и вашему благородию душевное облегчение — вроде бы как при деле, и нашему брату приработок... Всем и хорошо!
— И вы... вы... — отшатнулся от него потрясенный Николай, — смеете мне еще все это рассказывать... Так спокойно и... бесстыдно!
— Э, нет, господин Крестьянинов, — не изменил тона Павлов. — Другому бы не рассказал. А вам вот... решился. Человек вы такой оказались... Ну, чистый, что ли, верующий во все то, чему служите, вроде апостолов Христовых. С открытым сердцем, с душой своей чистой к нам, темным и подлым, идете, а мы к вам, как Иуды искариотские... Да вы не останавливайтесь, топать нам еще с версту, не меньше, пока из наших краев выберемся. И на меня так не смотрите, как на христопродавца, что ли...
— Да вы сами же себя с Иудой сравнить изволили, — пролепетал Николай, потрясенный признанием Павлова, и вдруг взорвался: — Ну, а мне вы зачем все это рассказываете? Почему?
— А потому, что надоела мне эта жизнь собачья, паскудство все эго, — зло сплюнул на мостовую Павлов. — Жалко мне вас стало, ни за грош ведь загубят жизнь вашу молодую. Сколько уж таких вот, как вы, мотыльками на наш огонек прилетало... Попорхает и пырх! Крылышки-то и вспыхнули. А Сергей Васильевич Зубатов уже другой огонек зажигает — для другого печальника народного. Да что наш кружок...
Он придержал Николая за локоть и остановился, оглядываясь по сторонам. Улица была пуста. Лишь желтые блики фонарей, покачиваемых слабым ветром, скользили туда-сюда по мокрым булыжникам.
— Рыба-то с головы гниет, господин Крестьянинов, — почти прильнул к лицу Николая Павлов и продолжал быстрым шепотом: — Охранникам о вашей партии все, брат, известно, есть у вас кто-то из главных. Ваши думают, что все шито-крыто, а в охране смеются... Вот, например, сегодня слышал я, что склад электрических принадлежностей у вас есть — «Энергия»... и храните вы там оружие, литературу. Охранное его не арестует, потому что там сидит уже кто-то из агентов, значит, ваше оружие и литература никуда не убегут...
ГЛАВА 23
После откровений Павлова Крестьянинов в каждом из своих революционно настроенных товарищей видел теперь полицейского провокатора, а когда узнал, что склад «Энергия» действительно существует и превращен Азефом в опорный пункт революционеров-социалистов, стал добиваться партийного расследования. Для этого была создана специальная комиссия из сотрудников близкой к партии редакции «Русского богатства» и некоторых членов ПСР.
Сбивчивым и путаным обвинениям находившегося в нервном расстройстве Крестьянинова Азеф противопоставил «немногословные, но совершенно отчетливые» объяснения.
А когда «заграничный партийный центр» прислал судьям заявление, что Азеф стоит «вне всяких подозрений», Евно Фишелевич перешел в наступление.
— Этому молодому человеку еще простительно ошибаться, но вам, вам, пожилым людям... — срамил он прекраснодушных, взявшихся не за свое дело именитых в те времена народнических литераторов...
Все это имел в виду и Зубатов, принимая решение о переводе Азефа в парижскую заграничную агентуру — в распоряжение Ратаева. Подмоченную было в Петербурге репутацию Азефа следовало подсушить за границей. Да и самому Азефу порядком поднадоел скучный, по сравнению с блестящим Парижем, Петербург. Ничего не привязывало его к России, Родиной своей он ее не считал — Родина для него была там, где ему было лучше, — Берн, Берлин, Париж, Швейцария, Германия, Франция... Правда, Департамент платил ему теперь несколько сот рублей ежемесячно, да еще на служебные расходы, наградные и премиальные... Но через кассу БО, как хорошо знал Азеф, проходили куда более значительные суммы — тысячи, тысячи и тысячи. И знать, что эти деньги уплывают куда-то мимо него, становилось все нестерпимее. Надо было ехать и брать кассу БО в свои руки. Но... «Но» действительно было, и немалое — Гершуни!
Зубатов после реприманда, сделанного им Азефу о «сомнительности системы умалчивания», дал ему понять, что пока Гершуни не будет арестован, Парижа инженеру Раскину не видать! Но Азеф обиделся несильно: арест Гершуни нужен был теперь им обоим.
И охота началась всерьез, несмотря на то, что о цене так и не договорились. Впрочем — всерьез вел охоту пока что один Зубатов. Инженер Раскин, имевший возможность практически в любой момент отдать Гершуни, делать этого не спешил, надеясь все же не продешевить.
О встрече с ничего не подозревающим «художником в терроре» Иван Николаевич договорился на конец марта в Москве, на квартире инженера Зауэра, помощника директора московской электростанции Всеобщей Компании Электричества, сослуживца Азефа и его знакомого еще по Дармштадту.
Три дня не покидали домашнего кабинета Зауэра Азеф и Гершуни. Очевидно, именно здесь Иван Николаевич получил от «генерала БО» ключи ко всем его делам — и в партии, и в терроре. Именно в эти дни, судя по всему, был решен вопрос и о последнем теракте, поставленном в своей жизни Гершуни: об убийстве уфимского губернатора Богдановича, отдавшего приказ о расстреле бастовавших в Златоусте забастовщиков.
А 19 мая 1903 года в полдень Богданович был убит во время прогулки в соборном саду. Акт был поставлен в духе Гершуни, — театрально. К ничего не подозревающему губернатору среди бела дня подошли два молодых человека, вручили ему приговор Боевой Организации, хладнокровно расстреляли из браунингов и, перепрыгнув через забор, скрылись. Разыскать их не удалось.
Написав по этому случаю прокламацию и отправив ее за границу, Гершуни беспрепятственно покинул Уфу, собираясь провести конспиративные встречи в Саратове и в Киеве, а затем покинуть Россию для разработки и подготовки новых акций БО. Главной целью на этот раз Гершуни считал самого Плеве.
...Трудно сказать, беспокоили ли Григория Андреевича предчувствия, когда вечером 26 мая 1903 года он подъезжал к пригородной, под Киевом, станции. Скорее всего нет. Он уже привык быть неуловимым, легко и беспрепятственно ускользать от самых опытных филеров, обходить опаснейшие ловушки.
Но до сих пор непонятно, почему такой опытный конспиратор Гершуни допустил грубейшую ошибку, приведшую к его аресту — дал по пути в Киев телеграмму местным социалистам-революционерам, назвав в ней время и место назначаемой им встречи под Киевом.
Может быть, и на этот раз ему бы повезло, но... Знал бы, где упадешь, постелил бы соломки. Телеграмма его попалась случайно на глаза провокатору Розенбергу, студенту, работавшему на местное охранное отделение.