И он, словно забивая гвоздь в конце своего полного обиды и злости монолога, пристукнул кулаком по столу так, что в графине заходила, заволновалась клюквенная настойка, а Илья Семенович вздрогнул и побледнел.
— Об этом говорит весь департамент, ваше превосходительство, — подтвердил он, — да и по Питеру разговоры идут. Не простили, мол, вам ни спасения Отечества в девятьсот пятом, ни верной службы его императорскому величеству.
— Да, не простили тупицы мне заслуг перед государем, перед Отечеством. Так уж, видно, у нас на Руси повелось, любят па чужом загорбке в рай въезжать. Вот и теперь. Вы вот, ваше превосходительство, иди в отстав-ку с позором да скажи спасибо, что не посадили... А людей своих, агентуру-то свою, нам оставь. Только...
Лицо Герасимова исказилось яростью, он резко подался вперед и выбросил правую руку, словно тыча кукиш в нос своим ненавистникам:
— Вот вам, а не агентура, не про вас она писана...
Илья Семенович побледнел и боязливо отодвинулся: он не привык видеть генерала в таком состоянии.
Но Герасимов вдруг стал спокоен, как хороший актер, умеющий владеть своими чувствами. Как-то совсем обыденно он подвинул к себе обе чарки, вновь наполнил их и слегка подтолкнул одну к гостю.
— Вот и получается, уважаемый Илья Семеныч, что выпьем мы сейчас по последней на прощание... В знак окончания совместных наших с вами многолетних трудов. И буду я теперь для вас отныне не высокопревосходительством, а обыкновенным Александром Васильевичем. А вас буду звать не по-агентурному, не по-полицейски, а как при рождении вас в церковной книге записали: Николай сын Петров Матрехин. Так ведь?
При последних словах агент побледнел еще больше и крутанул головой, будто проверяя — нет ли в комнате, кроме них, кого-нибудь еще.
Но комната была пуста, да и кто мог быть в конспиративной квартире еще совсем недавно всесильного начальника Петербургского охранного отделения?
— Не волнуйтесь, Николай Петрович, — успокоил агента генерал. — У нас все по-благородному. Не любил я, прости его господи, Сергея Владимировича Зубатова, а ведь золотые для нашего дела слова он говаривал своим сотрудникам.
Герасимов ловко опрокинул под усы содержимое чарки, крякнул, блаженно прикрыл глаза и почти пропел, откинувшись на высокую спинку кресла: «Вы, господа, должны смотреть на сотрудника как на любимую женщину, с которой находитесь в тайной связи. Берегите ее, как зеницу ока. Один неосторожный шаг, и вы ее опозорите. — Он нацелил указательный палец в потолок, сделал многозначительную паузу, а потом продолжал, опять цитируя своего бывшего неприятеля и соперника Зубатова: — Для меня сношение с агентурой — самое радостное воспоминание». Так вот, уважаемый.
Краска возвращалась лицу агента: повышение настроения жандармского генерала придавало кураж, и он с облегчением перевел дыхание:
— Поверьте, ваше превосходительство...
— Александр Васильевич, — милостиво поправил его Герасимов. — Отныне только Александр Васильевич, сугубо частное лицо!
— Поверьте, Александр Васильевич, — поспешил поправиться Матрехин. — Служил я вам со всей радостью, как говорится, не в службу, а в дружбу. И не только я, вся агентура на вас Богу молилась, каждый за вами, как за каменной стеной себя чувствовал. Неужто за такое неблагодарностью черной платить кто будет?
— Вот-вот, — растроганно вздохнул генерал, — таковы мои принципы: как сказал наш великий поэт, слуга царю, отец солдатам. А теперь видимся мы с вами в последний раз. Вот...
Он опустил руку под стол и достал оттуда элегантный портфель зеленого сафьяна с позолоченными застежками.
— Вот, — повторил он, извлекая из портфеля казенную папку с надписью по желтому картону: «Санкт-Петербургское отделение по охранению общественной безопасности и порядка». Положив папку перед собою на стол, слегка прихлопнул ее ладонью:
— Вот он, ваш формуляр, господин Матрехин... Состоите на службе в охранном отделении с... А, впрочем, теперь уже это не так и важно. Начинали вы не со мною, еще с Петром Ивановичем Рачковским... Он тоже мне в девятьсот пятом году немало кровушки попортил! Да кто старое помянет... Бог с ним! Зато агентов он мне кой-кого весьма интересных передал, весьма!
Матрехин тем временем тянул шею к формуляру — своему агентурному досье, прижатому тяжелой ладонью генерала.
— Любопытствуете? — продолжал томить его Герасимов. — Оно и понятно, тут ваша жизнь почти за десяток лет. И жизнь, и, можно сказать, смерть. Не дай ведь Бог формулярчикто в чужие руки попадет, например, вашим товарищам по партии. Знаете, как они с провокаторами-то... А ведь времена-то какие наступают... Революционные! Но вы не волнуйтесь, господин Матрехин, не пугать я вас сюда пригласил. Хочу, чтоб по чести у нас с вами было, как скажете, так и будет.
— Что... будет? — с трудом совладал с онемевшими от ужаса губами агент-провокатор.
— А вот что.
Голос Герасимова был теперь деловито спокоен, как у знающего себе цену солидного коммерсанта:
— Требуют от меня департаментские сдачи им всей агентуры. И тут моими руками загребать жар хотят. Только так я решил: вас прежде спросить — хотите ли этого или нет? Как скажете, так и будет. Хотите — передам, не хотите — сейчас формуляр в печку, и не было ничего у вас с нами, ничего и никогда. Никто вас не побеспокоит, никто не спросит ни о чем. Ну, решайте сами...
Лицо Матрехина просветлело.
— В печку, Александр Васильевич! В печку, — на одном дыхании выпалил он. — Пропади оно все пропадом! В провинцию уеду, поглубже куда забьюсь, по-новому заживу, не по-шкурному...
Его била крупная дрожь — то ли от бурной радости освобождения, то ли выходил подлый ужас, все эти годы днем и ночью леденивший его душу.
— В печку, — лихорадочно повторил он, — в печку все, в печку!
— Ну, как решили, так тому и быть.
Герасимов встал из-за стола, подошел к печке и сунул в нее картонную папку. Присев на корточки, поворошил в топке догорающие поленья, и они весело затрещали в разгорающемся пламени, жадно облизывающем плотный глянец картона.
— Сим отпущающе... — торжественно провозгласил Герасимов, прикрыл дверцу топки и весело подмигнул обмякшему от пережитого Матрехину.
— Отныне вы, уважаемый, чисты, как ангел.
— Спасибо, ваше превосходительство!
Матрехин вскочил, словно школьник, срывающийся с ненавистного урока, конца которого он едва дождался, и бросился к своему плащу.
...Тщательно заперев дверь за своим бывшим агентом, Герасимов вернулся к сафьяновому портфелю, запустил в него руку и извлек еще один полицейский формуляр.
«Евно Фишелевич Азеф» было написано каллиграфическим писарским почерком на аккуратном квадратике белой бумаги, приклеенном к обложке формуляра.
Герасимов легонько провел по надписи ладонью, словно прикасаясь к дорогим воспоминаниям. Как поразились бы подчиненные этого грозного жандармского генерала, увидев сейчас в его глазах что-то вроде нежности!
Помедлив, он раскрыл формуляр и побежал взглядом по пожелтевшей от времени странице:
«Азеф Евно Фишелевич, родился в 1869 году в местечке Лысково Гродненской губернии, в семье портного Фишеля Азефа, в 1874 году переехавшего из-за черты оседлости в Ростов-на-Дону и занявшегося торговлей. В семье, кроме Фишеля, еще шестеро детей: двое мальчиков и четыре девочки.
Несмотря на крайнюю бедность, Фишель Азеф провел всех своих детей через гимназию. Евно Азеф окончил ее в 1890 году, затем давал частные уроки, был репортером местной газеты «Донская пчела», писцом в торговой конторе, мелким коммивояжером. В 1892 году попал под наблюдение полиции в связи с распространением революционных листовок. В 1892 году уехал в Германию, поступил в политехникум в Карлсруэ... В 1893 году, 4 апреля, написал оттуда в Департамент полиции первое письмо: «Сим имею честь заявить Вашему превосходительству, что здесь месяца два назад образовался кружок лиц — революционеров...»
Сколько же раз Герасимов листал формуляр Азефа (он же — Раскин, Виноградов), вновь и вновь убеждаясь, что понимает каждый его шаг, каждое движение его души, что может верить этому толстому, внешне неприятному человеку, как самому себе.
Втайне он порою даже признавался самому себе, что в натурах у них есть нечто общее: оба — из низов, из плебеев. Отец Герасимова — простой украинский казак, чем он, в сущности, выше мелкого еврейского портного и купца Фишеля Азефа, владельца лавки «с красным товаром» в обезумевшем от алчности Ростове. У Евно — ростовская гимназия, у него, Саши Герасимова, харьковское реальное училище, у обоих — дань моде — влечение к революционным кружкам и мелкие в связи с этим неприятности. И бешеное стремление выбиться в люди, вырваться из нищей, обрыдшей своею беспросветностью среды, в которой они оказались по воле рока, предопределившего им место в жизни по низкому рождению. Евно решил стать инженером, Саша тоже попытался получить инженерный диплом, да не вышло, стал юнкером, тут казачье происхождение все же сработало. И опять совпадение: Евно стал тайным агентом полиции, Александр, после нескольких лет гарнизонной офицерской службы перешел в корпус жандармов, видя в этом единственную возможность выбиться из тоски дремучей обыденности и опостылевшей бедности. И финал: Евно Азеф, Евгений Филиппович, как называл его Герасимов, по примеру Лопухина, Зубатова, Ратаева и Рачковского — своих предшественников по руководству Азефом, стал человеком номер один в черном мире террора, а он — генералом корпуса жандармов...
Герасимов пустил аккуратно подшитые листки формуляра веером, словно карточную колоду, и из досье выскользнуло несколько незакрепленных, недавно вложенных им, Герасимовым, листков.
Генерал разложил их перед собою.
Да, вот он и финал, вернее, не финал, а прелюдия к нему, последнее, что связало их судьбы в общем деле. Письмо бывшего директора Департамента полиции Алексея Александровича Лопухина, человека и создавшего Азефа, и погубившего его, письмо премьеру Российской империи Петру Аркадьевичу Столыпину.