Чернее ночи — страница 52 из 75

Бабушка и Савинков лишь случайно спаслись от ареста. Тогда-то, чтобы утешить Департамент, инженер Раскин и отдал сразу две динамитные мастерские — Горохова (в Саратове) и Коноплянниковой (в Москве).

Приехавший в Женеву Татаров допрашивался следственной комиссией, состоявшей из Савинкова, Чернова, Баха и Тютчева. Именно на Тютчева, Фриденсона и некоторых других видных социалистов-революционеров, знакомых по иркутской ссылке и испытывающих к нему большое уважение, и вышел Татаров под руководством Рачковского в первые же дни своего появления в Петербурге. Через них напал на след Ивановской, члена отряда Швейцера (Татаров тоже знал ее по ссылке), и это было началом уже упоминавшегося «Мукдена русской революции»,

Тютчеву Татаров «помог спастись» при арестах боевиков покойного Швейцера. Тютчев, член ЦК ПСР, не забыл «помощь старого товарища» и, в свою очередь, помог ему: сначала Татаров выдвинулся на ответственную роль разъездного агента ЦК, а затем вошел и в ЦК. Теперь там было уже два агента Департамента, и Рачковский довольно потирал руки, радуясь открывающимся отныне перспективам. Именно через Татарова Рачковскому стало известно о подлинной роли, которую играл инженер Раскин в Партии социалистов-революциоиеров и ее Боевой Организации.

Конечно, Рачковский мог немедленно арестовать Азефа, и «дела» Плеве и великого князя Сергея Александровича были бы быстро раскрыты — серьезного допроса Азеф не выдержал бы. Но опытный интриган, Петр Иванович, рассудил иначе: ни Плеве, ни Сергея Александровича уже не вернешь, да и раскрытии этих «дел» уже мало кого интересует. Зато, находясь на таком полицейском крючке, Азеф будет стараться для Департамента и лично него, Рачковского, изо всех сил. И, используя имеющиеся в его распоряжении сведения, Рачковский при первой же встрече, 21 августа, буквально прижал Азефа к стене: тогда-то, спасая собственную шкуру, Азеф и пошел на отдачу Савинкова, Бабушки и многих других своих соратников по партии.

Татаров на допросах путался, противоречил сам себе, и, хотя провокаторство его так и осталось недоказанным, было решение отстранить его от партийных дел. Особое возмущение членов комиссии вызвало то, что Татаров клялся на допросах, будто провокатором, проникшим в ЦК, является не он, а Иван Николаевич, полицейский агент по кличке «инженер Раскин».

Происходившее на заседаниях следственной комиссии несомненно доходило до Азефа, ожидавшего конца расследования в деревне под Лозанной. Узнав, что комиссия прекратила свою работу, так и не вынеся окончательного решения и лишь приказав Татарову не покидать Женеву в ожидании дальнейшего поступления материалов по его делу, Азеф пришел в бешенство. Немедленно кинувшись в Женеву, чтобы расправиться с тем, кто поставил под удар все, к чему он стремился с юности и чего наконец добился, он с ужасом узнал, что опоздал: Татарову было разрешено покинуть Женеву, но сообщать о всех своих передвижениях. Татаров немедленно бежал из Женевы в неизвестном направлении и, значит, продолжает оставаться опасным свидетелем его работы на Департамент.

Ярость, вызванную этим ужасом, Азеф обрушил на членов комиссии с обычной для него матерщиной и криками:

— Вы, вороны, мягкотелые интеллигентишки! Как вы посмели отпустить провокатора, эту грязную собаку, которую следовало пристрелить прямо здесь же, на месте!

Никаких возражений о недоказанности вины Татарова он не хотел и слушать, требовал немедленно приговорить его к смерти, поручить боевикам достать его из-под земли и уничтожить, иначе будет подорван престиж партии

— Какие вам нужны точные доказательства! — орал он. — В таких делах точных доказательств не может быть и не бывает!

Тем временем Татаров обнаружился в Киеве, где заявил приехавшему к нему Фриденсону, что продолжает собирать материалы для своего оправдания и что через своего родственника (петербургского полицейского) сумел получить совершенно точные данные, уличающие Азефа в провокаторстве.

И тогда Азеф лично приговорил конкурента к смерти. Как всегда, он решил сделать все чужими руками, точнее — руками своих боевиков, взвинченных всей этой историей.

Организацию убийства Татарова взял на себя Савинков, решивший, что надо щадить чувства Ивана Николаевича, чья легкоранимая душа и так травмирована гнусной клеветой. Совещания по подготовке ликвидации Татарова, который теперь был выслежен в Варшаве скрывающимся у своих родителей, решено было провести в тайне от Азефа, но он в разгар его вдруг явился незваным, расселся на виду у всех и стал исполнять роль председателя.

Савинков потом вспоминал перед Судебно-следственной комиссией эсеров:

«Меня это несколько покоробило, не с точки зрения каких бы то ни было подозрений, а просто я подумал, что я бы (на его месте) не вошел».

Совещание приговорило Татарова к смерти. Исполнить приговор вызвались боевик из рабочих Федор Назаров и дочь полковника генштаба Мария Беневская, которая, однако, уже в Варшаве отказалась от участия в операции, заявив, что не может лишить жизни человека, кем бы он ни был.

Назаров, явившись в квартиру Татаровых, потребовал свидания с их сыном, а когда тот вышел к нему в прихожую, выхватил револьвер...

Протоиерей оттолкнул его и пули пошли вверх. Тогда Назаров выхватил нож, ранил в завязавшейся схватке мать Татарова, а самого его ударил ножом в левый бок, убив на месте. Самому ему удалось скрыться. Это было 4 апреля 1906 года.

ГЛАВА 31

— Вызывали? — спросил я, войдя в проходную посольства и заглянув за пуленепробиваемое стекло, отделяющее закуток для дежурного пограничника.

— Зайдите в референтуру, — густым басом строго ответил мне маленький рыженький прапорщик и для порядка поправил на голове зеленую фуражку с высокой, не по форме, тульей. Это он звонил мне домой полчаса назад и сообщил, что мне нужно немедленно явиться в посольство.

Всякие «немедленно» стали меня в последнее время пугать. Предупреждение баронессы Миллер о необходимости быть осторожным я не мог не воспринять серьезно: чувство необъяснимой опасности уже жило во мне и постоянно напоминало о себе, особенно по ночам. Волновало меня и следствие, затеянное местной контрразведкой по делу об убийстве Никольского.

Баронесса, как я от нее узнал, заявила, что именно она нашла его убитым, явившись в библиотеку за книгами. Ее личный шофер подтвердил это, и началось следствие — неторопливое, ни к чему не стремящееся, с благодарностью за «кадо» (подарки), получаемые время от времени следователями от русской миллионерши.

Но была и другая сторона этого дела: посольство вопреки заведенному порядку я о деле Никольского и определенном своем участии в нем не информировал, зная, что такие истории обычно кончаются для наших граждан одним — незамедлительной отправкой на Родину. Я же считал, что не имею права не досмотреть разворачивающуюся драму до конца, а в том, что она только еще разворачивается, я был уверен. И неожиданный вызов в посольство меня, конечно же, встревожил.

Но старший референт, толстяк с круглым добрым лицом, которому он все время и безуспешно старался придать выражение суровой строгости, вопреки моим опасениям был настроен дружелюбно.

—Ты уж извини, браток, что оторвали тебя от работы, — начал он (он всех называл «братками» и ко всем, кроме посла и советника, обращался на «ты»), — Тут согласно телеграммке (он многозначительно поднял вверх указательный палец) мы ревизию провели — насчет лишних, ненужных уже по работе бумаг и...

Сердце у меня екнуло: неужели же...

—Да нет, без тебя мы ничего на уничтожение не отправили. Просто навели порядок и в твоем столе. Папки там доисторические какие-то, никому не нужные нашли. У меня они теперь — в референтуре. Полистал я их — ерунда какая-то, все не по делу. Так ты вот что: забери их к себе или давай уничтожим. Нельзя нам посольство захламлять, не дай Бог, проверяющие из Москвы нагрянут. Так что... принимай решение. Кстати, а зачем они тебе... эти доисторические?

У меня отлегло от сердца, ведь будь на месте моего собеседника какой-нибудь ярый службист, гореть бы коллекции Никольского на заднем дворе посольства, где обычно уничтожались ненужные (но не секретные!) бумаги. Теперь же у меня два выхода: забрать бумаги Никольского к себе домой, в сейф, или уговорить моего собеседника оставить их там, где они лежали, в моем столе. И я решил попробовать второе.

— Зачем, спрашиваете? — постарался я придать моему лицу как можно более серьезное выражение. — А затем, что по ним я пишу роман. Криминально-исторический.

— Да ну? — уважительно удивился он, и лицо его потеряло строгость. — Ну, а зачем тогда все это в посольстве хранить? Работаешь ведь ты, братец, как свободный художник, дома? Вот и забери их, чтобы всегда под рукой были. И тебе будет спокойнее, и мне, лады?

Лицо его было добрым и ласковым: забери я папки Никольского из посольства, ему будет действительно спокойнее, а вот каково будет мне?

Причины, по которым эти папки должны храниться за надежными посольскими стенами, я, конечно же, объяснить ему не мог — для меня бы, как я уже говорил, вышедшая из всего этого история кончилась бы печально. Я попытался было уговорить его подержать мои бумаги хоть еще несколько недель, обещая отправить их в Москву одной из ближайших диппочт. Но, увы... Через полчаса я уже складывал «доисторические папки» в ставший моим (по наследству) бронированный зеленый кейс.

...Отперев входную дверь и пройдя через длинный коридор в кабинет, я положил кейс на письменный стол и обернулся к сейфу.

Еще час назад, собираясь в посольство, я по привычке бросил взгляд на замок сейфа, проверяя, заперт ли он, и обратил внимание, что со вчерашнего дня, когда я заглядывал в сейф в последний раз, на него лег слой тончайшей желтой пыли. Вот уже несколько дней дул «хамсин», жаркий ветер из Аравии, несший оттуда эту пыль, проникающую сквозь самые узкие щели в дверях и окнах, скрепящую на зубах и раздражающую глаза, останавливающую механизмы часов, забивающуюся в радиотехнику.