Чернее ночи — страница 6 из 75

Герасимов знал его наизусть, но по привычке к обстоятельности начал перечитывать с даты.

21.11.1908 г. Милостивый Государь Петр Аркадьевич! — писал Лопухин четким, аккуратным почерком.

«Около 9 часов вечера 11 сего ноября ко мне на квартиру в доме 7 по Таврической улице явился известный мне в бытность мою директора Департамента полиции с мая 1902 года по январь 1905 года, как агент находящегося в Париже чиновника Департамента полиции, Эвно Азев и, войдя без предупреждения ко мне в кабинет, где в то время я занимался, обратился ко мне с заявлением, что в партию социалистов-революционеров, членом которой он состоит, проникли сведения об его деятельности в качестве агента полиции, что над ним происходит поэтому суд членов партии, что этот суд имеет обратиться ко мне за разъяснениями по этому поводу и, что вследствие этого, его, Азева, жизнь находится в зависимости от меня.

Около 3 часов дня сего числа ко мне при той же обстановке, без доклада о себе, явился в кабинет начальник Санкт-Петербургского охранного отделения Герасимов и заявил мне, что обращается ко мне по поручению того же Азева с просьбой сообщить, как поступлю я, если члены товарищеского суда над Азевым в какой-либо форме обратятся ко мне за разъяснениями по интересующему их делу...»

Герасимов поморщился: донос. И пишет донос дворянин, человек, род которого прослеживается в глубь седых веков, аж к самому косожскому князю Гедеде! Человек, в роду которого была даже императрица Евдокия Лопухина — супруга самого Петра I. Владелец тысячи десятин, унаследованных в Орловской и Смоленской губерниях. Аристократ, барин...

Герасимов по-простонародному выругался и тут же поймал себя на мысли, что и его местечковый друг Азеф тоже величайший матерщинник.

Да, оба они ненавидели белую кость, ненавидели голодной, завистливой ненавистью плебеев, понимающих, что как бы высоко ни вознесла их судьба, им никогда не избавиться от брезгливого презрения родовитых тупиц.

И тогда в барственно роскошном кабинете Лопухина Герасимов защищал своего друга и соратника, как только мог. Он прямо заявил, что весь ход суда над Азефом и все выступления на нем будут ему досконально известны, и что Департамент полиции постарается свести счеты с каждым, кто посмеет поставить под угрозу жизнь агента, пятнадцать лет прослужившего интересам Российской империи...

«...Усматривая из требования Азева, в сопоставлении с заявлением начальника охранного отделения Герасимова о будущей осведомленности его о ходе товарищеского расследования над Азевым, прямую, направленную против меня угрозу, — писал Лопухин Столыпину, — я обо всем этом считаю долгом довести до сведения Вашего превосходительства, покорнейше прося оградить меня от назойливости и нарушающих мой покой, а может быть, и угрожающих моей безопасности действий агентов политического розыска».

В конце письма Лопухин вежливо предупреждал, что на случай, «если Ваше превосходительство лично захочет объясниться», он предполагает 23 ноября уехать из Санкт-Петербурга недели на две за границу.

Герасимов с ненавистью прочел последние строки:

«Прошу Ваше Превосходительство принять уверение в совершенном моем почтении. А. А. Лопухин. 21 ноября 1908 года».

Он сложил листок и, сунув его между страниц формуляра, взялся за следующий, небольшой, карманного формата, типографский оттиск.

ГЛАВА 4

Никольский приподнял пустую чашечку и заглянул в нее.

— Еще кофе? — предложил я, по он отрицательно качнул головою:

— Нет, спасибо, у меня и так бессонница.

И, грустно улыбнувшись, добавил:

— Старческая... стариковская...

Мы помолчали.

— Так, значит, вы, господин писатель, ничего не знаете об Александре Васильевиче Герасимове? — вернулся к оставленной было теме Никольский. — И никогда ничего не слыхали о нем?

— Почему же? Имя мне это попадалось... в работах по истории революции. Но внимания на него не обращал. Честно говоря, меня больше увлекает современность...

Никольский укоризненно улыбнулся:

— Эх, господин писатель... А разве можно понять современность, не зная и не понимая истории? Разве не в истории ключ к пониманию того, что происходит с нами сегодня?

— И жандармский генерал Герасимов — тоже ключ к нашему сегодняшнему дню? — решил подзадорить я Никольского.

— А вдруг? — последовал мгновенно ответ, и на лице моего собеседника появилась загадочная улыбка.

* * *

...Герасимов сложил листок и, сунув его между страниц формуляра, взялся за следующий, небольшой, карманного формата типографский оттиск.

Большую часть его занимали две фотографии, одна помельче, другая покрупнее, и с обеих смотрел на Герасимова крупный, мрачноватого вида мужчина,

«Провокатор Евгений Филиппович Азев (Евно Азев)» — гласила набранная жирным шрифтом надпись над фотографиями, а под ними убористыми, помельче, строчками значилось:

«Партийные клички: Иван Николаевич, Толстый, Валентин Кузьмич.

Клички охранки: Раскин, Виноградов».

Герасимов усмехнулся: господа социалисты-революционеры знали отнюдь не все клички, под которыми целых пятнадцать лет и семь месяцев работал в самой верхушке их партии этот гениальнейший сотрудник российской охранки! Даже Владимира Львовичу Бурцеву, так глубоко проникшему в самые сокровенные тайны охранников и прервавшему блестящую карьеру Евно Азефа своими разоблачениями, так и не удалось вызнать о нем всю подноготную!

«Приметы: толстый, сутуловатый, выше среднего роста, ноги и руки маленькие, шея — толстая, короткая. Лицо круглое, одутловатое, желто-смуглое; череп кверху суженный; волосы прямые, жесткие, обыкновенно коротко подстриженные; темный шатен», — продолжал читать Герасимов столько раз уже читанные и перечитанные им строки.

«Лоб низкий, брови темные, внутренние концы слегка приподняты; глаза карие, слегка навыкате, нос большой, приплюснутый, скулы выдаются, одно ухо оттопыренное (какое же? — захотел вдруг припомнить Герасимов, и перед мысленным взором его предстало лицо Азефа: точно, оттопырено левое ухо, и он удивился: как это он, крупнейший специалист охранного дела, никогда раньше этой приметы в Азефе не отмечал!), губы очень толстые и выпяченные, чувственные, нижняя часть лица слегка выдающаяся. Бороду обычно брил, усы носил подстриженные».

И фотографии. На одной, той, что поменьше, Азеф без головного убора, в модном светлом костюме, толстые щеки подпирает высокий, стоячий воротничок белой рубашки, на толстой короткой шее галстук-бабочка, короткие жесткие волосы ежиком, франтоватые усы, нафабренные, вразлет, с лихо закрученными кончиками.

— Что ж, Евгений Филиппович был видный мужчина и всегда тщательно следил за своей внешностью, — с одобрением (в который за годы их знакомства раз!) отметил Александр Васильевич и улыбнулся вдруг пришедшему на ум объяснению франтоватости своего сотрудника: отец-то его, Фишель Азеф, был портным! И с какой завистью глядел, наверное, маленький, полуголодный оборвыш Евно на красивые, модные костюмы, которые шились его неудачником отцом для местных франтов, прельщаемых его дешевой и добротной работой! Именно тогда, наверное, у маленького Евно и появилась мечта: одеваться модно и красиво.

А вот другая фотография, раза в два побольше, чем первая.

На ней Азеф в темном, наглухо застегнутом пальто с воротником шалькой. На голове кепи с коротким козырьком и наушниками, пристегнутыми к полосатому верху. Снимок сделан в три четверти и подчеркивает оттопыренное, мясистое ухо. Мясистые щеки наплывают на воротник, усы пострижены коротко, без лихости, в выпученных глазах настороженность, тревожность. Тяжелая круглая голова лежит прямо на покатых массивных плечах.

— И где только эсеры раздобыли такие разные фотографии для этой листовки, — вздохнул Герасимов, — не иначе, как из семейного альбома... Ну, конечно же, Любовь Григорьевна Азеф, потрясенная разоблачением мужа и, стараясь доказать лояльность партии, выдала эсерам все, что могло бы помочь в охоте на их падшего кумира.

Листовка эсеров была последним документом в формуляре Азефа, последним штрихом его драматической карьеры в Департаменте полиции. Ее расклеивали в бедных парижских столовках и кафе, где собирались русские эмигранты, распространяли в Берлине, Вене и Лондоне, она ходила по рукам в Санкт-Петербурге и Москве, в Киеве и Одессе, в Ревеле и Гельсингфорсе. Азефа искали всюду и нигде не могли найти. Он исчез, словно его никогда не было, исчез, как дурной сон, оставивший после себя лишь мерзкое настроение и желание поскорее забыться.

Часы в углу принялись отбивать время. Бум, бум, бум, — голос их был хрипловат, надтреснут. Наступила полночь. Все. Сегодня сюда уже больше никто не придет, а завтра генерал Герасимов исчезнет, растворится в европейских просторах и будет ждать своего часа, часа, который обязательно придет!

* * *

... — Я знал генерала Герасимова.

Никольский произнес это почти с гордостью, плечи его по-военному распрямились, подбородок вздернулся.

— Да, я знал Александра Васильевича, — повторил он и замолчал, впившись острым взглядом в мое лицо. Он явно ожидал моей реакции, чтобы продолжать дальше, но я медлил, не зная, как реагировать на его почти хвастливое заявление.

— Интересно, — наконец подыскал я нужное слово. — Как же сложилась, в конце концов, его судьба? Разве вы успели застать его в живых?

— Да, господин писатель! Застал!

И опять в его словах мне послышалось какое-то хвастливое торжество.

— Мы встречались с ним в Париже, в тридцатых годах. Он был уже в преклонном возрасте, ведь родился он, господин писатель, если мне не изменяет память... в... в... одна тысяча восемьсот... восемьсот...

Лоб Никольского пошел мелкими стариковскими морщинами.

— ...восемьсот семьдесят первом году!

Справившись с одряхлевшей памятью, он с облегчением рассмеялся и уверенно продолжал:

— Он и в дни нашего знакомства был крепок, как в свои лучшие годы, собирал различные документы, хотел написать исторический труд о своей борьбе с революцией. И одновременно писал воспоминания. Я был тогда молодым и зарабатывал на жизнь журналистикой, писал всякую ерунду для эмигрантских газет, интервьюировал обломков империи, каждый из них в те годы хотел вновь оказаться на виду и урвать себе долю эмигрантского пирога. Я тогда был еще молод, он уже стар. Он по-стариковски любил говорить, я, по профессии, любил слушать и этим ему нравился, ведь и в те времена, как и в наши, умеющих слушать было гораздо меньше, чем умеющих говорить. И кроме того, в обществе еще жила память об Азефе. Опубликовал свои воспоминания Владимир Львович Бурцев... Его-то, надеюсь, вы знаете?