Женя и Костя точили стамески. Лепко запрягал мне Милку.
– Велехову привет передавайте! – сказал он, обернувшись.
– Что, уже соскучился?
– Да как вам сказать?.. В общем, передайте, ладно?
Он поставил на телегу четыре решета с ягодами – два для нашего дома, два в госпиталь.
– А вот мы с Наташей набрали для Тосика, – сказала Настя, надежно пристраивая в сене лукошко с земляникой.
Милка шла не быстро, но охотно. Была она тоща, ребра так и торчали, но нынче она выглядела веселее, чем всегда: и отдохнула, и поела всласть густой, сочной травы. За каждым поворотом меня ждал новый подарок – то дружная компания невысоких елок, то сквозные осины, то березовая роща и вперемежку сосна, сосна – медно-рыжая, крепкая, высокая, задравшая голову под самые облака.
Я не заметила, как мы въехали в город. У госпиталя остановила Милку, сошла с телеги и постучала в двери кухни. Ко мне вышел сам главный повар – он знал и меня и ребят, он не пропускал ни одного нашего концерта. У него было совсем не поварское лицо – сухощавое, длинное, на носу очки; в белом халате и белой шапочке его можно было принять за врача.
– Ну! – воскликнул он. – Даже спасибо не говорю! Никакое спасибо не выразит!
Но вдогонку он все-таки кричал:
– Спасибо! Передайте ребятам, ценим от души!
На углу Незаметной улицы в телегу прыгнул Велехов. Он мягко взял у меня из рук вожжи и сказал:
– Давно вас тут поджидаю.
– А что такое?
– В детдоме Соколов. Секретарь райкома.
– Ну и что же?
– Да так… Когда начальство, надо подготовиться. Мало ли…
– Эх, Велехов, Велехов… Ну, как ты думаешь, что мне скрывать от начальства?
– Да хоть меня. Зачем такую чучелу выставлять?
– Ладно уж, каков есть. Кстати, тебе Лепко привет передает.
– Помнит, значит. А вы нас нарочно разделяете? Он там, я здесь?
– Нарочно.
– Так я и знал. А зачем, интересно? Что вы этим мечтаете достигнуть?
Отвечать было недосуг, да и не нашлась я сразу, а Милка уже стала у нашего забора.
Соколов, окруженный ребятами, сидел за столом, склонившись над черешенским альбомом с фотографиями.
– А это Митя Королев! – услышала я Тонин голос. – Правда, хороший?
– Правда! – Соколов поднял голову и встал.
Поздоровавшись, я заглянула в раскрытый альбом. Первая карточка, которая бросилась мне в глаза, – Митя, обнявший за плечи Шуру: их сняли вскоре после Митиного возвращения из Одесской больницы.
– А вот Анюта, самая наша красивая девочка! Правда, красивая? – спрашивала Тоня.
– Правда! – послушно согласился Соколов.
– А это ее сестра Наташа, она сейчас в лесу на подсочке. Тоже красивая, правда?
– Я вижу, вы все тут красивые и хорошие! – заметил Соколов.
Велехов поставил на стол землянику – ее встретили дружным воплем восторга. Тотчас появились миски.
Тоня, вооружившись ложкой, быстро и ловко разделила ягоды между всеми. Соколову она положила не три, а четыре ложки. Он было остановил ее руку, но она строго сказала:
– Вы гость. Гостю всегда больше!
Я взяла альбом и стала листать его. Вася Коломыта – танкист. Ваня Горошко – костюмер в кукольном театре, а театр разъезжает по фронтам… Мефодий Шупик – в пехоте, на Юго-Западном… Искра – сапер… Федя Крещук, Лира, Катаев – их первая карточка после поступления в летное училище: лихие, с пилотками набекрень, белозубые, яркоглазые Ну, как не сказать: «Правда, хорошие? Правда, красивые?»
– Я вижу, вам тоже все здесь кажутся и красивыми а хорошими, – промолвил Соколов улыбаясь.
Вспомнив любимую присказку Семена, говорю:
– Так ведь известно, ворона говорит вороненку – мой беленький, а ежиха ежонку – мой гладенький.
– И нет! – кричит Тоня.
– И да! – говорит Соколов, не растерявшись. – Ты же сама мне тут всех расписала – одни красавцы и герои.
– Зачем вы так? – с негодованием спрашивает Тоня. – Я про себя ничего не скажу – некрасивая и есть некрасивая. (И совсем она о себе так не думает!) А я вам Анюту показываю, Наташу, я вам показываю Митю, Васю Коломыту. Когда я пришла в Черешенки, он уж там не жил, но я его видала – красавец! Глаза вот такие, волосы кудрявые, сам высокий. И про кого ни спросите – каждый на фронте! Что?
– Да ничего! – Соколов разводит руками. – Забила ты меня, мне и крыть нечем. – И поворачивается ко мне: – А я тут одному вашему вороненку путевку в лагерь припас, девочке вашей.
– Которой?
– А сколько их у вас?
– Тридцать семь.
У Соколова в глазах недоумение. Вдруг все начинают смеяться.
– Это Лене, Леночке вашей путевка! Ой, тридцать семь! – Тоня изнемогает от хохота.
– Не хмурьтесь, посмейтесь с нами, – говорит Соколов. – Путевка вашей дочке, Лене Карабановой. Зайдите завтра в райсовет и возьмите.
– А у вас есть дочки? Или сыновья? – спрашивает Тоня.
– Дочка и сын. Они были под Псковом, когда началась война. Одни, без меня. Я был тогда в командировке на Дальнем Востоке. Они не успели выехать – и я не знаю, что с ними. Где они, живы ли…
– Ой, не сердитесь, что я спросила!
– Ну, что ты, девочка…
Я даже вздрогнула от того, как были сказаны эти слова. Я уже успела привыкнуть к его неофициальному разговору, но это было сказано так по-домашнему, как если бы он погладил Тоню по щеке.
Мы вышли вместе. Очень хотелось спросить, где его жена, но почему-то я не смела. И снова он удивил меня, будто услышав мои мысли. Он сказал:
– Ребята мои оставались с бабушкой, с моей матерью. А жена была в Крыму. Лечилась там. И тоже никаких известий. Никаких.
…Я шла домой и думала:
Вот я приду сейчас, меня ждут ребята. А он идет в пустой дом, его ждут темные окна. Его неизвестность еще страшнее моей, она почти не обещает надежды. А у меня есть, есть еще надежда. И дети. Скорей бы увидеть их. И когда я повернула за угол и впереди засветилось наше теплое желтое окно, я почти побежала к дому.
– Не поеду я в лагерь! – сказала Лена, когда я на другой день принесла путевку.
Мне хотелось обрадовать ее, и заранее я ничего не сказала. И вот сейчас она стоит передо мной, лицо у нее сердитое, черные глаза смотрят упрямо.
– Не поеду.
– Но почему?
– Не хочу. Не хочу без вас.
Я сказала все, что положено говорить в таких случаях: война, трудно, там она отдохнет, окрепнет, чтоб потом еще лучше помогать всем нам. Она терпеливо слушала. Потом сказала очень мягко:
– Я поеду, а Егор с больными ногами тут останется?
– Егору нужен не лагерь, санаторий. Если б можно было выбирать, поехал бы он.
– Ну хорошо. Все равно я не поеду. Вам тут без меня не справиться. Симоновна едва ходит, Егор совсем не ходит, а Антон бегает за троих, и Симоновне за ним не угнаться. Мама, ну что ты говоришь, как я поеду? Да я и не хочу совсем. Если б хотела! Так ведь я не хочу!
С любым из наших ребят было бы просто: скажу я, постановит совет дома – и любой поедет. А тут я почему-то чувствовала, что не могу приказать. И что спорить незачем. Может быть, это – упрямство, которое я так хорошо знаю в Семене, и тут всякий спор безнадежен? Но Лена прежде никогда не упрямилась. Она всегда была очень мягкая, податливая. И вот незаметно для меня родилось что-то новое. Как оно возникло, когда? Я прихожу домой с ворохом забот. Прихожу и так часто застаю детей спящими. А они растут. И я замечаю это, только натыкаясь на что-нибудь непривычное – вот как сейчас.
– А если я велю?
– Ты не велишь! – В голосе Лены и просьба и уверенность.
Нам удалось воспользоваться путевкой по-своему. Совет дома решил, что поедет Тося Борщик. Он был очень доволен.
– Ребята говорят, там белый хлеб дают и бывает, что котлеты, – сообщил он мне доверительно.
– Ну, а ваших всю тройку – в лес, на подсочку, – сказал Ступка тоном, не терпящим возражения.
– И Антона на подсочку?
– И Антона! Будет там в паре с Таней. Худо ли?
Было 26 августа, день рождения Семена. Год и месяц миновал с тех пор, как он ушел на фронт. Триста девяносто пять дней, девять с половиной тысяч часов. Мне очень хотелось сразу после обеда пойти к ребятам в лес – путь не близкий, но ничто не давало мне столько сил и покоя, сколько эта одинокая дорога в лесу. Два тихих часа я шла, думая, вспоминая или не думая ни о чем. Идешь, не глядя, привычной дорогой. Уже знаешь: вон за тем поворотом ждет березовый пенек, издали похожий на белую собачонку. Вон за теми соснами вдруг покажутся растущие из одного корня две березы, знаешь это, но всякий раз заново им радуешься. Шла ли я в сумерки или ранним утром, в пасмурный день, при солнце или после дождя – все было радостно и ново.
День стоял сухой, знойный, я с утра полола вместе с ребятами, но усталости не было. Я уже видела свою лесную тропу, уже мысленно шла по ней. И я знала – сегодня Семен непременно думает о нас, вспоминает, в каком бы жарком бою он ни был.
Это был Сенин день, и не хотелось мне думать ни о чем грустном. Хотелось только вспоминать. Вот мы встретились в первый раз. В общежитие педтехникума, где я училась, пришли рабфаковцы и среди них – огромный, как мне тогда показалось, парень, по виду цыган. Я запомнила глаза и зубы – они так и сверкали. Весь вечер, мешая русскую речь с украинской, он рассказывал всякие смешные истории. И о ком бы ни шла речь – о попе ли, о разбойнике, всех показывал в лицах, если приходилось, и собакой лаял, и кошкой мяукал, и медведем ревел.
А потом был день, когда он впервые пригласил меня в кино. «Галочка, – сказал он, – пойдем сегодня в кино, идет картина, там такой хороший американский пацан, Джекки Куган».
И мы пошли, и с экрана смотрел на нас грустный, глазастый мальчик – это был Оливер Твист. Мне было шестнадцать, Сене двадцать один, но я сидела смирно и помнила, что я в кино, а он рвался на экран: «Взять за шкирку этого Сайкса», «Надавать по морде этому Феджину». Потом мы вышли из кино и я ничего не сказала, когда он взял меня под руку. А пойти с человеком под руку – это по моим тогдашним понятиям означало то же самое, что признаться: «Я люблю тебя…»