Черниговка — страница 37 из 56

– Ангелина Валерьяновна, – повторил он снова, – а что такое фашизм? Одна из его разновидностей – расизм, пренебрежение ко всем нациям, кроме одной – своей. И если Буланов говорит «армяшка» – это зерно, из которого потом вырастет все остальное.

– Не надо преувеличивать, Андрей Николаевич.

– Значит, хороший писатель Аркадий Гайдар тоже преувеличивает? Помните, в «Голубой чашке» мальчишка оскорбляет девочку-еврейку подлым словом, и ему отвечают, как Шереметьева ответила Буланову: «Ты – фашист». По-моему, это правильно.

– Я вызвала вас сюда не для литературного спора, я хочу, чтобы вы поняли свою ошибку.

– Я ее не понял, – ответил Андрей так же спокойно, сухо и в то же время доброжелательно, как говорила она.

С увлечением следила я за этой холодной дуэлью. Словно не слыша последних слов Андрея, Ангелина Валерьяновна обратилась ко мне:

– Галина Константиновна, я должна сказать, что ваши дети несколько беспокоят меня. Я довольна их успеваемостью. И, за исключением сегодняшнего случая – я имею в виду Шереметьеву и Сараджева, – я не знаю за ними серьезных нарушений. Но есть поступки, которые не укладываются ни в один параграф, и все же они являются нарушением. Вот, например, Дмитриев ведет неподобающие разговоры. Совершенно неподобающие разговоры, которые совершенно не к лицу советским детям. На уроке истории он спрашивал, как получилось, что Красная Армия дала Гитлеру так далеко продвинуться. Он ссылался на то, что у нас даже в песнях пели: «Если завтра война, мы к походу готовы». Как, по-вашему, уместны такие вопросы?

– По-моему, ребята могут спросить учителя обо всем, чего не понимают. Гораздо хуже, если они не спрашивают.

– Мне жаль, что они не понимают. Им это должны были разъяснить дома. Незачем приносить подобные разговоры в школу. Другой случай: в седьмом «Б» Геннадий Федорович поставил «отлично» Косоурову и «посредственно» Ковалевой. Встает ваш Авдеенко и преспокойно заявляет, что они отвечали одинаково и что это несправедливо. Как вы считаете: имеют ли учащиеся право корректировать действия учителя?

Что ей ответить? Наши ребята никогда не спорят из-за отметок. Что поставлено, то и поставлено. Но уже давно я слышу, что учитель математики Геннадий Федорович ставит отметки пристрастно. И что детям директора райторга он ставит «хорошо» и «отлично» в тех случаях, в каких другим ребятам не поставит и «посредственно».

– Опять же, Ангелина Валерьяновна, если Женя был неправ, пусть бы Геннадий Федорович ему объяснил. Хуже ведь, если ребята смолчат, а уйдут из школы с чувством, что совершена несправедливость.

– Удивительные у вас, Галина Константиновна, педагогические установки. Даже не знаю, как их квалифицировать.

– Очень простая установка, – ответила я. – Ребята должны доверять нам и спрашивать обо всем, что они хотят узнать. И если им кажется, что мы поступаем несправедливо, пусть так и скажут. Так будет лучше, чем если они затаят это про себя. Полное доверие, совершенное доверие – это первое чувство, которое должен внушить к себе учитель.

– Значит, вы думаете, что ваши ребята правы, а я – нет?

– Я думаю, что ребята были вправе спросить о том, чего не понимали.

– Про вас говорят, что вы прямой человек, а вы отвечаете уклончиво. Я считала своим долгом сказать вам о том, что ваши воспитанники вносят в школу особого рода дезорганизацию. Дезорганизацию в мыслях. Я давно к ним приглядываюсь. Они необузданны в своих вопросах. Есть вещи, о которых надо тактично промолчать, есть вещи, не подлежащие обсуждению, мы ведь с вами взрослые люди и хорошо это понимаем. Вы согласны со мной?

– Нет, Ангелина Валерьяновна, не согласна.

Она принужденно улыбнулась.

– У меня сегодня неудачный день. В течение часа я пытаюсь объяснить Андрею Николаевичу его ошибку – он не может ее понять. Я хочу добиться согласованности в наших с вами Галина Константиновна, взглядах и действиях и тоже не могу похвастать успехом. Мне очень жаль. Я все же прошу вас обоих подумать над нашим разговором.

Она помолчала и прибавила совсем другим, новым голосом:

– Я думаю, я просто уверена, что отец Буланова обратит внимание на сегодняшнюю историю. Его сына назвали фашистом, он этого так не оставит.

Вот что ее точило! Вот чего она боялась!

– Он этого так не ос-та-вит, – повторила она раздельно.

– А мне кажется, он именно оставит. И не будет вмешиваться. Я не уверена, что ему захочется объяснять, почему его сын называет товарища армяшкой.

Я взглянула на Андрея. Он смотрел на Ангелину Валерьяновну прямо, спокойно, глаза в глаза.

– Галина Константиновна, и вы хотите сказать, что Сараджев никак не будет наказан за драку, в которой он был зачинщиком?

– Не будет. Дома – не будет.

– Ангелина Валерьяновна, – произнес Андрей, – а вы хотите сказать, что Буланов не будет наказан за свои подлые слова?

Не отвечая, она снова обратилась ко мне:

– Вы считаете возможным разрешать серьезные вопросы дракой?

– Нет, я не за драку. Но уж лучше драчун, чем равнодушная деревяшка…

И вдруг я поняла, что больше не в силах ей отвечать. Не могу я разговаривать на этом рыбьем языке: «Вы считаете возможным… Есть вопросы, не подлежащие обсуждению… Я не знаю, как квалифицировать вашу педагогическую установку…» Кажется, что сухой песок сыплется меж пальцев. Неживые, мертвые слова, за которыми ничего нет – ни мысли, ни чувства…

* * *

Заозерск. Незаметная улица. Детдом.

Г. К. Карабановой.

Дорогая моя Галина Константиновна!

Вчера по радио услышала голос своего сына Вани.

Рассказывает мой сын, что его ранило и лежал он раненный в обе ноги. Дело было в горах. И получилось, что санитарам к нему никак не подойти: убьют. Вот он лежит и стонет. Встать не может. И вот, значит, дочка ваша Аня Шереметьева взяла и пошла. В руку белый платок, а на боку сумка с красным крестом. По закону по военному в санитара стрелять не полагается. Особенно в женщину, должны бы понимать. Все-таки женщина, хоть и военная. Но разве у фашистов совесть? Как только она встала, они стрелять. Платок обронила, ползком к нему. Поволокла Ваню за руки. Поднять-то не может. Оттащить бы подальше. А ноги у него простреленные, а он в сознании. Она его волочит, а ноги бьются о камни. Немцы по ней стреляют, а Ваня – ругать ее по-всякому. И пропади ты пропадом, и дай спокойно помереть. А она свое – волочит. Так моего сына и спасла.

Так вот что я вам скажу, родная вы моя Галина Константиновна. Теперь две матери у моего сына – я, которая родила и выкормила, и ваша дочка, которая жизнь ему сохранила. Спасибо, Галина Константиновна, что дочку такую вырастили. Сын-то у меня один.

Так что если вашей девушке что когда надо, вы про меня не забудьте, как я про вас век не забуду. И шлют привет мои дочки Оля и Варя, дядья Петр, Кирилл, Федор. А мужа у меня нет, я уже шесть лет как вдова.

Искали мы вас, искали, потом запросили часть. Ане вашей сразу отбили телеграмму и Ваниному начальнику тоже, а вам пишу письмо. Слез было! Весь дом плакал. А дочке вашей Ане желаем хорошего жениха.

Остаюсь навеки ваша, благодарная вам

Анисья Матвеева.

* * *

Ко мне в комнату заглядывает Тёма Сараджев – лицо у него испуганно-счастливое.

– К вам пришли! – торжественно говорит он дрогнувшим голосом.

В дверях появляется Аля Тугаринова. У нее независимое и строгое выражение лица. На Тёму она не глядит и, пока он не исчезает, не входит в комнату.

– Что же ты? Входи, садись! – говорю я.

Аля садится на краешек стула и с некоторым сомнением смотрит на Андрея.

– Я мешаю? – спрашивает он.

Какую-то долю секунды Аля колеблется, потом говорит – не ему, мне:

– Нет. Все равно дело надо будет предать огласке. И кроме того, Андрей Николаевич преподает в нашем классе. Вот какую записку я получила от вашего воспитанника Тёмы Сараджева…

Она подает мне свернутый вчетверо листок. Видно, он давно уже у Али – и читан, и перечитан, и стерт на сгибах. Так выглядят давние, много лет хранимые письма. На листке нацарапано: «Я тебя люблю. А. Сараджев».

Смотрю на Алю: зачем она дала мне это? Чего хочет?

– Можно показать Андрею Николаевичу? – спрашиваю я.

– Можно. Я хотела поставить вопрос на совете отряда, но потом решила отдать на ваше усмотрение.

– Ах ты маленькая ханжа, – думаю я.

– Как же можно «предавать огласке» такую записку? Я на твоём месте никому бы ее не показывала. Тёма тебя чем-нибудь обидел? Я вижу – ты на него очень сердита.

– Он обидел меня этой запиской.

– Хорошо, – говорю я. – Обещаю, что больше таких записок он тебе писать не станет.

– И любить не станет, – спокойно добавляет Андрей.

– А… меры вы какие примете? – спрашивает Аля, как будто ей не тринадцать лет, как будто она и не школьница, а Ангелина Валерьяновна.

– А что же мы, по-твоему, должны сделать с Тёмой?

– Ну… внушение. Выговор. Я не знаю, какие у вас есть меры наказания.

– Знаешь, пожалуй, мы никаких мер принимать не будем. Я не понимаю, за что мы должны наказывать Тёму. Он хороший мальчик. И, видимо, очень… очень хорошо к тебе относится. Просто он никак не думал, что обидит тебя.

Наступает молчание. У Али пунцово-красное лицо. Андрей смотрит на нее с безжалостной улыбкой.

– Почему вы смеетесь, Андрей Николаевич? – растерянно спрашивает девочка.

– Разве? Нет. Я не смеюсь. Я стараюсь понять, что же тебя обидело? Если бы Тёма был нахальный мальчишка… Ну, тогда понятно. Да и то я бы на твоем месте все сам ему сказал. Но мне лично Сараджев очень нравится как человек. Не нужно тебе его хорошее отношение – так и скажи ему.

– Но разве можно, чтоб в нашем возрасте… такие записки?

– А с какого возраста можно любить другого человека.

– Я не знаю. Но когда в девятом классе Никитин Женя написал Петровой Марине, что любит ее, вопрос обсуждали на комсомольском собрании. И ему вынесли выговор.