Черниговка — страница 45 из 56

Уже после бани, во время обеда, я видел, как Татьяна Сергеевна утирала нос беленькой сероглазой девочке. Она делала это добросовестно и тщательно, но как при этом были сжаты ее губы!

– Вам с детьми работать не надо! – без обиняков вынесла приговор Лючия Ринальдовна.

Тотчас поняв, не переспросив, Татьяна Сергеевна перевела взгляд на меня:

– И вы так думаете?

– Да, и я.

– Но что же мне делать? У меня – ребенок, мне надо работать.

– У нее ребенок. А эти – не ребята, – беспощадно сказал Ступка, выходя из комнаты.

– Но что же мне делать? – вспыхнув, повторила Татьяна Сергеевна, и губы ее задрожали. – Что мне делать, если я не могу с собой справиться. Но я же делаю все, что надо… Вы не знаете, какие они были, когда приехали в Дальнегорск, – грязные, вшивые, с поносами. Я вшей вычесывала…

Она даже вздрогнула при этом воспоминании.

– Мы поищем для вас другую работу, – сказала я.

– А жилье? Ведь если я останусь, я и жить тут буду? А если уйду…

– И жилье найдем. Вам с чужими детьми нельзя…

Она отвернулась, ничего не ответила. Я знала, кто был бы хорош на ее месте: Валентина Степановна! Правда, у Валентины Степановны нет специального образования, она кончила только семь классов. Так что за беда! Тут не классы нужны, а совсем другое. Да уж если на то пошло, и Татьяна Сергеевна никаких дошкольных курсов не кончала, она плановик.

Вечером первого дня я обошла спальню, такую непривычную – низкие маленькие кровати с сеткой… Подоткнула одеяла, поправила подушки.

– Тетя! – прошептал тот, лопоухий, Тонин. Его звали Котей. – А мне что сказали – мама моя умерла и зарыта в ямке. А скоро она из ямки придет?

– Спи, спи, – сказала я, проводя рукой по его щеке.

– А моя мама кудрявая… – вдруг послышался голос с соседней кровати; это говорила Соня – прозрачно-худая четырехлетняя девочка. Днем за обедом она кричала, держа в руке бублик: «А зачем тут дырка?» Ира Феликсовна ответила ей:

– А ты съешь – вот дырки и не будет.

Она послышалась, съела, а потом очень волновалась, пока ели другие. Сейчас она говорит тихо, мечтательно:

– А у моей мамы… – Вдруг она замолкает и смотрит на меня строго и пристально. – Позови маму! – приказывает она. – Пускай мама придет!

Сейчас она заплачет и переполошит всех. Я беру ее к себе на колени, и вдруг все, как по команде, садятся на кроватях.

– Возьми меня! Меня! – слышится со всех сторон.

Сколько их было – все встали, цепляясь за сетку, держась руками за перила кроватей. И когда громко заплакала Соня, стали плакать все. Навзрыд плакала белоголовая, сероглазая Катя, судорожно всхлипывал тощий, остриженный наголо Юра.

– А-а-а-а! – тянула Алеша, раскачиваясь из стороны в сторону.

– Хочу к ма-аме! – надрывно кричала Соня.

Что я им говорила? Все, что приходило в голову! Что обещала? Все на свете! Я переходила от кровати к кровати, утирала слезы, целовала мокрые щеки, не переставая говорить, обещать, рассказывая все сказки разом. Я обещала, что мы пойдем в лес и увидим зайца, белку, медвежонка, обещала покатать их на санках…. Я бы живого слона им посулила, лишь бы унять сейчас этот горький многоголосый плач.

– И меня покатаешь? – всхлипывая, спросил Юра.

– Всех покатаю! А сейчас все будут лежать тихо и спать… спать… спать…

– Сядь ко мне!

– Нет, ко мне!

– Я сяду вот здесь и всем спою песню… Только надо спать… Тихо… Спать!

Я села на низкую скамеечку у дверей и запела. Пела долго, тихо, на одной ноте, боясь встать и спугнуть наступившую понемногу тишину.

Когда я вышла, в соседней комнате сидела на подоконнике Ира. Она была бледна, губы сжаты.

– Я хотела помочь вам, да потом решила – не надо. Много народу – хуже… – промолвила она. Потом подала мне листок: – Это я нашла в кармане у Катеньки.

Я встала под лампой и прочла:

Я знаю, будет мир опять

И радость непременно будет.

Научатся спокойно спать

Все это видевшие люди.

Мы тоже были в их числе —

И я скажу тебе наверно,

Когда ты станешь повзрослей,

Что значит тьма ночей пещерных.

Что значит в неурочный час

Проснуться в грохоте и вое,

Когда надвинется, рыча,

Свирепое и неживое, —

И в приступе такой тоски,

Что за полвека не осилишь,

Еще не вытянув руке,

Коснуться чудищ и страшилищ:

Опять, опять ревут гудки,

Опять зенитки всполошились.

И в этот допотопный мрак

Под звон и вопли стекол ломких

Сбежать, закутав кое-как

Навзрыд кричащего ребенка.

Все, как на грех, перемешать,

И к волку приплести сороку,

И этот вздор, едва дыша,

Шептать в заплаканную щеку.

Но в дорассветной тишине

Между раскатами орудий

На миг приходит к нам во сне

Все то, что непременно будет:

Над нашим городом опять

Рубиновые звезды светят,

И привыкают мирно спать

Сиреной пуганные дети.

Я подняла глаза на Иру Феликсовну и повторила:

Все, как на грех, перемешать,

И к волку приплести сороку…

– Я потому и вспомнила. Я нашла этот листок, когда раздевала ее перед мытьем. Но тогда недосуг было показывать. Я спрятала и забыла. А теперь стояла, слушала, и вот…

* * *

– А справлюсь? – спросила Валентина Степановна и тотчас сама ответила: – А конечно, справлюсь. Ну что ж, добивайтесь… Я работы не боюсь.

Это было верно. Весной ее мобилизовали на посевную, летом – на сенокос, осенью – на уборку урожая. Она делала всю работу по дому и никогда не жаловалась на усталость. Была добра и терпелива. Любила детей. Она бывала грустна в те дни, что для другой женщины были бы самыми счастливыми: плакала, когда приходили письма с фронта, Они были недобрыми, эти письма. А может, они были самые обыкновенные, да только не такие, каких ей хотелось.

– А та… Лариса… получает? Не знаете, Галина Константиновна?

– Не знаю, – говорила я, и говорила неправду.

Вот и поэтому еще надо было ей начать работать. Не от случая к случаю, не от посевной до уборочной, не от сенокоса до лесозаготовок, а постоянно, да не просто, а чтоб работа заполняла душу.

Я стала добиваться – и добилась. Татьяна Сергеевна перевелась в ближний леспромхоз счетоводом. А Валентине Степановне мы передали малышей. Для нее не было ни сопливых, ни грязных, ни надоедливых, и она быстро освоилась с работой. И в первый же день с ней увязалась Вера.

Вера любила малышей – Антошу, Юлю. Но старшие – Лена и Егор – стесняли ее; они слишком много знали о ней, о том, что случилось в ее семье. И потом, самолюбивая, она не желала быть третьей в этой крепкой дружбе. Она хотела быть очень-очень нужной кому-то, незаменимой, единственной. Эта девочка знала, что в мыслях и в сердце матери она давно уже занимает не первое место. А здесь она сразу же стала и нужна и любима.

В нашем доме у каждого старшего был свой корешок. Но у нас никогда не было таких маленьких. И, однако, ребята сразу свыклись с необычным нашим пополнением. Дежурство у малышей никто не считал обузой. И каждый на свой лад придумывал, что бы сделать для маленького.

– Помню, – сказал Владимир Михайлович, – был канун моего рождения. Мне исполнялось семь лет. Моя матушка сказала, что с сегодняшнего вечера я должен молиться уже не о младенце Владимире, а об отроке Владимире. С какой гордостью я повторял свое новое звание! Мне кажется, возраст у детей то же, что, бывало, у чиновников чин… Дружба со старшим – это повышение в чине. Дружба с младшим – это сознание своего великодушия.

Не знаю, может быть, и так. Но было тут и другое: глубокая душевная потребность – заботиться, оберегать. Наши новенькие были как слепые котята, они не знали даже меры своей беды. Они были обречены расти даже без воспоминания о матери, потому что уже сейчас их память удерживала только неясные, бесплотные, как тень, случайные обрывки:

– А меня мама молоком поила.

– А мне мама песню пела.

Мои удивлялись: такие маленькие, а все разные, непохожие, у каждого свой характер. Юра энергичен, деловит. Котя – тихий, застенчивый. Тоня ревниво следит, чтоб его, упаси бог, никто не обидел.

– Он смирный, смирных всегда забивают. Погодите, я его обучу, он у меня такой бойкий станет – бойчее всех!

Все с первых дней полюбили Павлика. У этого малыша было худенькое личико и веселые глаза. Просыпался он раньше других, но не шумел. Он долго лежал в кровати и о чем-то раздумывал. Потом, словно стряхнув с себя задумчивость, начинал одеваться, никому не позволяя себе помочь.

– Сам, – говорил он, натягивая чулки.

Он обладал чувством юмора и любил пошутить. Подойдет к кому-нибудь и скажет неожиданно: «Потолок упал». При этом он глядел хитро и огорчался, если в ответ на такую остроумную шутку не догадывались рассмеяться. Когда Вера, учившая его выговаривать «р», просила: «Скажи „ремень“, он улыбался и отвечал: „Поясок“. Он был очень доброжелательный, никого никогда не обижал, не сердился, если кто отбирал у него игрушку. Отбирала обычно Соня. Едва проснувшись и садясь на кровати, она говорила:

– Одеть… обуть…

Ее одевали, обували, кормили, и она тотчас начинала бесчинствовать. Ей нравились только те игрушки, которыми играли другие. Она подходила к Оле и молча тянула к себе Олину куклу. Оля не давала, отбивалась, плакала – Соня знай тянула. Отняв куклу, она сейчас же утрачивала к ней всякий интерес и смотрела, где бы еще набедокурить. Расшвыривала дом из кубиков, пыхтя и высоко задирая ногу, наступала на возведенную с великим трудом пирамиду. Ею владел дух разрушения.

– И что мне с ней делать? – спрашивала Аня Зайчикова. – Выдрать бы, а как выдерешь? Сирота.