– Сегодня вечером приведи ко мне Анну! – сказал Чоглоков.
– Слушаю, государь, – сказал, поклонившись, Васька.
В людской избе собралась дворня ужинать. Ваське и Анне хоть назначил господин особый покой и харч от своего стола, но был еще первый только день их приезда в Москву, и они до следующего утра расположились в общей избе. Ганна, одетая в цветной летник с кикою на голове, была похожа на чистую великороссиянку и молча сидела на лавке. Холопи и холопки поглядывали на нее с любопытством и делали друг с другом шепотом на ее счет замечания, а иные обращались с речью к ней самой, но она отделывалась короткими фразами, которые смысла другие понять не могли и все-таки не удерживались от смеха над малороссийским акцентом Ганны.
Сели ужинать. Ганна, по приказанию Васьки, села и взяла в руки ложку.
– Ну что, хохлачка? – сказал кто-то. – Скучно тебе небось без ваших вареничков? А?
Ганна принужденно осклабилась.
– Иди к своему гетману, вареничков у него попроси, – сказал другой. – Вон вашего гетмана привезли, говорят, и держат, как собаку, на цепи.
– Его поместили, говорят, на Греческом дворе, – заметил кто-то.
– На время. Построят особую избу для него, – заметил другой.
– А в Сибирь разве не пошлют его? – спросил кто-то.
– В Сибирь не зашлют, – объяснил другой, – он ведь не нашего царя был холоп, а польский или турецкий – черт его знает чей, только не нашенский; он сдался нашему царю в полон.
– Так, так, – заметили другие. – Ну, значит, он не согрубил против нашего царя, так его в Сибирь не за что посылать, значит, его в Москве держать станут!
– Так коли он нашему царю сам сдался, зачем его не остановили там, где взяли? – кто-то спросил.
– А, видно, не годится! – ответил другой.
– Его там в своей стороне где-то поместили сперва, да проведали, что дуровать собирается, оттого сюда привезли, – сказал Васька.
Ганна не проронила ни одного слова, все слышала, все твердо запечатлела в своей памяти, но спросить ни о чем не смела.
– А как он прозывается? – спросил кто-то.
– Петра Дорошонок! – сказал Васька, живший недавно в Чернигове и наслышавшийся там об этом имени.
И Ганна вспомнила, что с детских лет ее в кругу ее семейных и знакомых часто повторялось это имя; знала она, что и муж ее Молявка-Многопеняжный с казаками пошел в поход против этого Дорошенка.
Разговоры у холопей перешли на другие предметы. Ганна не вмешивалась и погрузилась в свою обычную задумчивость.
После ужина Васька вывел ее в сени и сказал:
– Анна! Боярин зовет тебя к себе на ночь!
Ганна ничего не ответила.
– Что, рада? – спросил Васька.
– Овсі не рада, – сказала Ганна. – Тільки те мені чудно: ставишся ти моїм чоловіком, а мене до іншого ведеш. Хіба така у вас віра?
– Такая, коли хочешь знать, у нас вера, – отвечал Васька, – чтоб слушаться господ своих и делать, что господа приказывают.
Ганна молча пошла вслед за Ваською.
– Здравствуй, девка, – сказал Чоглоков, оставшись с Ганною наедине, – здравствуй, красная! Видишь, опять ты со мною, душенька. Не бойся, я не лютый зверь, не задеру!
Ганна не показывала ни тени сопротивления, была послушна во всем, не начинала никакой речи и отвечала только либо: «Не знаю», либо: «Як велиш».
Утром, когда еще Тимофей Васильевич на солнечном восходе спал как убитый, Ганна вышла от него, не пошла в людскую, а направилась к воротам двора, выходившим на улицу. День был весенний, ясный. Москва уже была на ногах; народ сновал из улицы в улицу. Земля кое-где была еще грязна, но уже во многих местах просыхала. Ганна не знала, куда ей повернуться: она не бывала еще ни на одной московской улице, привезенная только вчера прямо в боярский двор Чоглокова. Наудачу пошла она влево, уперлась во двор, повернула еще налево, потом направо, шла, сама не зная, куда зайдет, и беспрестанно оглядывалась, не преследуют ли ее, не смея спросить никого из встречающихся. Улица, по которой она шла, раздваивалась, и Ганна решилась наконец спросить у встречной женщины, куда пройти на Греческий двор.
– Ах, родимая! Слышу по твоей речи, что ты не здешняя, – сказала ей женщина. – Первый раз, видно, в Москве?
– Первый раз, – отвечала Ганна.
– Трудно, родимая, ух, как трудно бывает здесь тому, кто первый раз в Москве, пока не привыкнет. Тебе на Греческий двор-то? Иди влево отсюда, а там, произошедши два переулка вправо, не иди туда, а будет третий вправо же, так ты туда иди, и все прямо, прямо, увидишь вдалеке колокольню большущую – Иван Великий прозывается, так ты все иди и на нее смотри, и дойдешь до стены белокаменной, и повернешь влево, и там спросишь Греческий двор, тебе люди покажут!
– Спасибі, тітусю! – сказала Ганна и пошла по указанному пути, устремляя постоянно глаза на золоченую главу Ивана Великого, блиставшую под лучами весеннего утреннего солнца. Но в сети запутанных московских улиц она опять сбилась с пути и стала спрашивать о Греческом дворе у встретившихся ей мужиков. Эти мужики не оказались предупредительны и любезны, как прежняя женщина, направлявшая Ганну к Греческому двору. Эти мужики, услышавши малороссийскую речь, стали поднимать Ганну на смех и передразнивать.
– Да ты, видно, украинская ворона залетела в Москву! А какая, черт ее не взял, красивая! Ходи с нами, добрыми молодцами, во царев кабак! Мы тебя угостим!
– Не хочу! – отвечала Ганна. – Я не піду з вами!
Но один мужик схватил ее за стан.
– Геть! – закричала Ганна. – Кажу, не піду я з вами. Пустіть!
– Пустіть! – передразнивали ее мужики, но Ганна вырвалась от них.
Она пошла скорыми шагами далее и боялась уже спрашивать дороги: научил ее первый опыт, что в Москве молодой красивенькой женщине было небезопасно расспрашивать дорогу у мужчин. Прошедши наудачу несколько улиц, она решилась наконец спросить у какой-то старухи, где Греческий двор. Старуха указала, что он был от ней уже в нескольких шагах.
Греческий двор стоял тогда на том месте, где теперь Никольский монастырь, называемый Греческим и построенный на Греческом дворе именно около того времени, когда совершались описываемые события. У ворот двора стояли караульные стрельцы.
– Тут Гречеський двір? – спросила Ганна.
– Тут! Кого тебе? – спросили караульные.
– Гетьмана Петра Дорошенка.
– Нельзя! – грозно отвечал караульный. – Зачем тебе его? Вон наш полуголова. Спроси его.
Он указал на ходившего по двору стрелецкого полуголову. Ганна подошла к нему, поклонилась и сказала:
– Чи не можна, добродію, побачить гетьмана Дорошенка?
Полуголова подозрительно оглядел ее с головы до ног и проворчал:
– Первое – он уж не гетман и величать его так нельзя. А второе – какое тебе до него будет такое дело? Ты черкашенка, что ли?
– Еге! – отвечала Ганна.
– Не велено без позволения от Приказа пускать к нему никого, кроме тех, что на Малороссийском дворе Черкассы в посольстве приехали, – сказал полуголова. – Ты из ихних, что ли?
– Я його родичка, – сказала Ганна.
– Что это такое: родичка? – говорил полуголова. – Родня ему приходишься, что ли?..
– Еге! – сказала Ганна.
– Хорошо, я сам поведу тебя к нему, – отвечал полуголова.
Петро Дорошенко, привезенный в Москву, был помещен на Греческом дворе и находился в состоянии, составлявшем средину между положением гостя и пленника. Уже он представлялся ко двору, удостоился целовать царскую руку, думный дьяк пред лицом самого великого государя изрек прощение всем его винам и противностям; затем ему сказано было, что он останется в Москве до окончания войны с турками для совета о разных воинских делах. С тех пор он жил на Греческом дворе; его действительно приглашали в Приказ раза три, брали от него сказку о татарских и турецких путях, о средствах к обороне Чигирина и тому подобное. Между тем у его помещения стояло на карауле попеременно по двадцати стрельцов с полуголовами. Наконец в последние пред этим дни позвали его к думному дьяку Лариону Иванову, и тот сказал ему, чтоб он подал челобитную о доставлении ему в Москву жены его. Дорошенко ужаснулся.
– Великому государю, значит, угодно меня оставить здесь навсегда? – спросил он.
– Такой воли великого государя нет, – отвечал дьяк. – Но тебе указано жить на Москве, доколе не утишится война с неверными, а сколько времени она будет длиться, про то Бог весть. Мужу от жены врознь пребывати не подобает.
Нечего было делать Петру Дорошенку. Написал он со слов думного дьяка челобитную о привозе его жены. В ожидании привоза немилой ему жены и не зная, чем окончится его судьба, Дорошенко метался, словно дикий зверь в клетке. Донельзя опротивела ему тогда эта Москва. Думал было он спокойно доживать веку после своей бурной жизни в милой родной Украине, посреди родного народа, на полной воле, а его держат в московской земле, и притом в неволе, хотя не говорят ему, что он в неволе.
В это-то время стрелецкий полуголова привел к нему Ганну Кусивну.
Дорошенко ходил большими шагами по комнате в обычном своем волнении. Полуголова, вошедши с Ганною, сказал:
– Петр Дорофеевич! Вот эта женщина желает видеть твою милость. Говорит она: сродни твоей милости.
– Я не знаю этой женщины, – сказал Дорошенко, оглядевши Ганну. И потом, обратись к ней, спросил: – Яка ти мені родичка?
– Я така тобі родичка, як усі наські люди тобі родичі, – сказала Ганна. – Ясновельможний гетьмане! Вислухай мене, я прийшла до твоєї милості за порадою. Поможи мені, бідолазі!
– Я не гетьман, – сказал Дорошенко, – навіть не полковник, жодного уряду не маю! Я просто в’язень у Москві! Чим я тобі поможу? Я сам бідний. Усі статки-маєтки свої покинув у Чигирині да у Сосниці.
– Я не грошей прийшла прохати, – сказала Кусивна, – хоч я така убога, що і хліба шматка не маю на чужій стороні, а прийшла до твоєї милості не за грошима, а за порадою. Вислухай мене, дай мені порадоньку, бідній, нещасній сироті, ні до кого мені повернутися, пригорнутися на чужій чужині, тільки до своїх людей.