Мой любезнейший, дорогой мой Евгений Петрович, если бы что-нибудь на меня упало и сильно придавило, я бы, кажется, меньше был оглушен, нежели получивши твое письмо после двадцатилетней разлуки. Ведь мы не видались с тех пор, как ты вышел на поселение. Я до сих пор как будто в сомнении: вправду ли вы в России? И может ли это быть? Иногда я спрашиваю сам себя, как эти люди живут теперь там и что им чудится после Читы, Акатуя, Петровского завода. После всего этого — Москва, Калуга и так далее. Какие должны быть впечатления, воспоминания, встречи! Для меня все это фантазия, мечта. Ты спросишь меня, почему я сам не еду в Россию. С чем, как, куда, зачем — разбери все эти слова поодиночке, тогда и оправдаешь меня. Родных у меня нет — к кому я поеду? Видно, останусь я в Сибири один и буду сидеть на развалинах. Я и сам развалина не хуже Карфагена!
У вас, говорят, там какой-то прогресс, но я что-то плохо верю. Я даже еще хорошо не понял свободу крестьян. Что это такое: шутка или серьезная вещь? Постепенность, переходное состояние, благоразумная медленность — все это для меня такая философия, которой я никогда не понимал. Не понимаю, почему у помещиков нет любви к ближнему, почему, почему, многое я бы мог сказать почему, — но это оставим. Пусть делают что хотят, им же хуже будет, если что и случится! Одному удивляюсь: чтобы уничтожить несправедливость, нужны для этого время и формалистика какая-то. Но за что же навязывать крестьянам то, что им не нравится? Я вижу, что ты надеешься на будущее гражданское устройство по обещаниям. А я обещаниям и этому будущему устройству не верю: опекунство и благодеяния — тяжелая вещь.
Ты просил меня сообщить о моих товарищах по Южному и Славянскому обществу: где и когда кто из них арестован, кто жив и кто умер. Буду писать тебе понемногу, о ком и о чем припомню.
Из черниговцев живы Соловьев и Быстрицкий. Соловьев после амнистии уехал в Рязанскую губернию. Быстрицкий вернулся в свою Киевскую. Мозалевский умер на поселении.
Печальнее всего была судьба Сухинова. После разбития Черниговского полка он собирался было бежать за границу, в Молдавию, но не мог перенести мысли, что его товарищи в кандалах, и вернулся в Кишинев, где и был арестован. В Нерчинском заводе он составил заговор, чтобы освободить всех каторжных и спастись на Амур. Но все было открыто одним предателем. Суд присудил его расстрелять, но он повесился на ремне в тюрьме, около печи.
Андреевич был арестован в Киеве и присужден к вечной каторге. Он умер в Сибири. Артамон Муравьев, хотя и не участвовал в восстании Черниговского полка, все же угодил на каторгу вместе с другими. Милосердный царь не мог ему простить вызова на цареубийство. Его жена последовала за ним в Сибирь. Он был добрый человек, занимался медициной и лечил крестьян. В Тобольске его любили.
Но вот что хочется мне сказать, послушай. Нас всех называют «декабристами»; это название укрепилось за нами, пошло в ход и, вероятно, останется в истории. Но отчего-то забывают при этом о наших товарищах-солдатах. Между тем они такие же «декабристы», как и мы. Правда, солдаты в массе слепо шли за своими командирами, не понимая их замыслов. Но ведь были же среди них и другие, которые действовали с полным сознанием цели, и титул «декабристов» принадлежит им в той же мере, как и нам. Недавно хоронили мы здесь старика Шутова, бывшего фельдфебеля Черниговского полка. Подумай только, что вытерпел этот мужественный человек! Наши дворянские спины не подвергались шпицрутенам, а он перенес их двенадцать тысяч, помимо многих лет каторги. И какое спокойствие духа сохранил он до старости! Навещает меня иногда в моем уединении бывший семеновед Петр Евграфович Малафеев. Он вытерпел шпицрутены за то, что водил солдат к Сергею Муравьеву, а потом, после окончания срока службы, был отправлен на поселение. Это бодрый старик с красивыми чертами лица и патриархальной седой бородой. У него двое женатых сыновей и дочка замужняя. Живет хорошо, у него большое дело в Иркутске: он строит расшивы[70] и лодки. Когда я был в нужде, он помогал мне много. Обижался, когда я не хотел брать. «Гордитесь, барин, ваше высокоблагородие, — говорит, — не хотите у мужика одолжаться». Вообрази, он нарочно поехал в Бухтарминск, чтобы проститься с Матвеем Ивановичем Муравьевым, который после амнистии возвращался в Россию. «Через него, — говорит, — свет увидел». Много рассказывал он мне о Сергее Муравьеве, которого почитает чуть не за святого. «Муку принял за правду» — говорит и сам плачет.
А какую память оставил по себе Сергей Иванович среди всех солдат прежнего Черниговского полка! Приходил ко мне из Селенгинска черниговский солдат Шурма и горько каялся, что согрешил против Сергея Ивановича, бросившись на него со штыком после разгрома полка. «Народ мы темный, несмысленый», — говорил он. Он служил у купца в Селенгинске, теперь помер, должно быть. Ему шел уже восьмой десяток, когда я его видел.
Да, воистину можно сказать о Сергее Ивановиче словами Шекспира: «Человек он был». За то и повешен. Я теперь только понял его, как собрал рассказы о нем. Но вот что сейчас припомнилось. В Лещинском лагере, в сентябре 1825 года, я после одной беседы попросил у него на память его головную щеточку. Эту щеточку я так и оставил в шинели. Она приехала со мной, с арестованным, в Петербург. Карман разодрался, и она провалилась в полу шинели, между сукном и подкладкой. Вообрази, эта щеточка сохранилась от всех обысков — в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, в Кексгольме, в Сибири — и осталась до сегодня со мною. Она у меня и теперь. Трубецкой все силы употреблял, чтобы у меня ее выманить; наконец, давал мне за нее пятьсот рублей серебром. Теперь у этой щетки волосы все выпали — осталось почти только одно древко. Но я не могу с нею расстаться, несмотря на всех покупщиков (а их было много) и на мои нужды — так она мне дорога.
Но я заговорился по случаю этой головной щеточки. Пора кончать это письмо. Буду к тебе писать еще и еще, о многом и многом! Пиши и ты ко мне, не забывай, что я один теперь остаюсь в Сибири.
Ты в Калуге и, вероятно, бываешь в Москве. Увидишь Матвея Ивановича, кланяйся ему от меня. Я бы и сам написал, да затерял его московский адрес. Кажется, он живет на Садовой-Триумфальной.
Твой навсегда
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Владимир Ильич Ленин писал в 1912 году:
«…мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала — дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию.
Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями «Народной воли». Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом. «Молодые штурманы будущей бури» — звал их Герцен. Но это не была еще сама буря.
Буря, это — движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их и впервые поднял к открытой революционной борьбе миллионы крестьян. Первый натиск бури был в 1905 году. Следующий начинает расти на наших глазах» (Сочинения т. 18, стр. 14–15).
Восстание декабристов было яркой страницей в великой борьбе русского народа против самодержавия. Декабристы сразу взялись за оружие. Они думали обойтись без участия народа и покончить с самодержавием собственными силами, одним ударом. Их постигла неудача. Но их цели, их идеи не умерли. Это понимали наиболее проницательные из их современников. Друг Пушкина — поэт Петр Андреевич Вяземский писал в 1826 году:
«Ограниченное количество заговорщиков ничего не доказывает — единомышленников много, а в перспективе десяти или пятнадцати лет валит целое поколение к ним на секурс[71]. Из-под земли, в коей оно теперь невидимо, но ощутительно зреет, пробьется грядущее поколение во всеоружии мнений и неминуемости, которое не будет подлежать следственной комиссии Левашовых, Чернышевых и Татищевых».
Вяземский угадал верно. Через девять-десять лет действительно выступило новое дворянское поколение «во всеоружии мнений». Герцен и Огарев подхватили знамя, выпавшее из рук декабристов, и понесли его дальше. Но опыт декабрьского восстания научил их. Они поняли, что для успеха нужна более широкая социальная опора, и всю свою жизнь посвятили тому, чтобы путем пропаганды распространить революционные идеи за пределами дворянского класса.
История идет медленно, но неуклонно. Она постепенно накапливает силы, чтобы сразу взорвать устаревший несправедливый порядок и водворить свободу. В этом неуклонном движении вперед восстание декабристов образует важную ступень. Это было первое вооруженное восстание — не стихийное, а сознательное, планомерное, с ясно поставленной революционной целью и определенной политической программой. Декабристы были дворянские революционеры. Многого они не понимали и не могли понять, но это не их вина: они действовали так, как это подсказывалось историческими условиями и допускалось их ограниченным дворянским кругозором. Однако советский народ ценит их подвиг. Горячая, искренняя любовь декабристов к отечеству, их восторженная преданность идеям свободы и готовность на жертву — все это навсегда останется благородным примером мужества и самоотвержения.
INFO
ДЛЯ СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА
Александр Леонидович Слонимский
ЧЕРНИГОВЦЫ
Повесть
Ответственный редакторГ. Л. Дубровская
Художественный редактор Л. Д. Бирюков
Технический редактор Р. Б. Сиголаева
Корректоры В. И. Дод и З. С. Ульянова
Сдано в набор 14/Х 1974 г. Подписано к печати 24/III 1975 г. Формат 84х108 1/32. Бум. типогр, № 1. Печ. л. 10. Усл. печ. л. 16,8. Уч. изд. л. 15,88+8 вкл. 16,23. Тираж 100 000 экз. Заказ № 3576.