Новые концепты
Сенсуалистская философия XVIII века, отводившая восприятию и ощущению решающую роль в развитии наших идей и страстей, одновременно придавала повышенное значение нервам и нервной системе. Основные функции мозга и нервов были известны с очень давних времен, однако только эпоха Просвещения безоговорочно поставила их во главу угла. Нервная система – это обширная чувствительная сеть, посредством которой человек воспринимает себя, познает мир и реагирует на внешние впечатления. Именно нервы и мозг управляют умственным и физическим поведением индивида. А душевная болезнь возникает именно из-за нарушения нервных процессов. Раздражительность (определяющую роль которой в большинстве физиологических явлений обстоятельно описал Альбрехт фон Галлер) служит объяснением душевных расстройств, не нуждающимся в опосредовании черной желчью или порчеными соками. Согласно старой теории, симптомы меланхолии вызваны атакой на мозг (или на «желудочки») со стороны гумора, зародившегося в другом месте: в болезни выражается конфликт между церебральным органом и чуждой ему субстанцией. Так, автор статьи «Меланхолия» в «Энциклопедии» пишет:
Все присущие ей симптомы возбуждаются чаще всего какими-либо пороками в нижней части живота, а еще более в эпигастральной области. Есть все основания полагать, что именно здесь кроется обычно непосредственная причина меланхолии, а мозг поражается лишь симпатическим образом.
Теперь же все происходит внутри самой нервной системы, расстройство поражает один-единственный орган в различных его частях. Меланхолия – болезнь чувствительного человека. Согласно авторам XVIII века, для нее часто характерно чередование гиперестезии и бесчувствия. Верх в конечном счете одержит определение меланхолии исключительно через интеллект: это непомерная власть, обретенная над умом одной навязчивой идеей. Обратимся к Пинелю[109]: меланхолия «состоит в ложном суждении, какое выносит больной относительно состояния своего тела, которое, как он считает, подвергается опасности из-за маловажных причин, и он боится, что дела его будут плохи». Иногда теоретики навязчивой идеи находят предшественников среди древних и взывают к их авторитету: «Меланхолия, писал Аретей, есть расстройство без лихорадки, при котором печальный дух постоянно сосредоточен на одной и той же идее и упорно возвращается к ней»[110]. Сверхценная идея, ложное суждение суть не побочные симптомы: в них состоит самая сущность болезни. Именно поэтому авторы начала XIX века, например Эскироль, стремятся избегать всякого упоминания о гуморах и советуют вычеркнуть из медицинского словаря термин «меланхолия», оставив его поэтам и простонародью. По их мнению, лучшим выходом будет ввести новые термины: «печальная мономания», или «липемания»[111].
Но старинная гуморальная теория исчезает не сразу. Она еще вполне прочно удерживает запасную позицию: если отвергнут концепт патогенной черной желчи, то понятие меланхолического темперамента остается в силе. Речь идет попросту об одном из типов конституции, «в котором преобладает печеночная система». Одним из главных адептов старинной теории темпераментов (сангвинического, желчного, меланхолического, флегматического) выступает Кабанис[112]; что характерно, он дополняет ее нервным темпераментом и мышечным темпераментом. Сам по себе темперамент не вызывает душевной болезни: он задает предрасположенность, образует органическую, зачастую наследственную базу, на которой может развиться психологический процесс. Меланхолический темперамент – не меланхолия, он только предоставляет ей подходящую территорию. Он является физической основой, без которой не могли бы произойти моральные изменения.
Поэтому старинные способы лечения, направленные на борьбу с черной желчью как с основной причиной болезни, могут назначаться и поныне. Хотя их эффективность в каузальной терапии больше не признают, тем не менее допускается, что они воздействуют на предрасположенность, на «почву». Лекарство или процедура, которые прежде считались специфическими, тем самым остаются в силе, но уже как вспомогательные.
В другом вопросе, в связи с понятием ипохондрии, врачи также стараются сохранить некоторые аспекты древней доктрины. Если меланхолию (или липеманию) авторы начала XIX века рассматривают исключительно как бред, вызванный главным образом моральными причинами, то ипохондрию они от нее отделяют; ее считают расстройством пищеварения, сопровождающимся преувеличенными страхами пациента относительно своего физического состояния: это диспепсия с психологической реакцией. То есть с традицией не порывают окончательно; понятие душевного расстройства с висцеральной причиной сохраняется. Понадобится еще почти полстолетия, чтобы из описаний ипохондрии исчезло всякое упоминание о ее диспептической причине и это заболевание стало считаться чисто поведенческим, вне каузальной связи с анатомической областью подреберья. Характерно, однако, что авторы XIX века придают ипохондрической болезни значительно меньшее значение, чем липемании. Душевное расстройство абдоминального происхождения представляется им куда менее серьезным и заслуживающим внимания, нежели потрясение, обусловленное причинами, «которые более непосредственно влияют на мозг, чувства, умственные способности» (Эскироль).
Само собой разумеется, что меланхолия в понимании великих психиатров французской школы допускает все традиционные лечебные средства: слабительные, разжижающие, улучшающие пищеварение. Весь терапевтический арсенал, нацеленный в свое время на черную желчь, остается под рукой. Почему бы не прибегнуть к лекарствам, апробированным веками? Быть может, они действенны независимо от ошибочных теорий, которыми обосновывалось их применение и объяснялась их эффективность? Будем считать их эмпирическими рецептами. Или приноровим к ним наши новые теории. Будем очищать кишечник меланхоликам и ипохондрикам не затем, чтобы вывести черную желчь, но просто потому, что известно: такие больные сильно страдают от запоров и после слабительных чувствуют себя лучше. То есть лечение назначают прежнее, но по иным причинам. И назначали бы вообще без причины – просто потому, что так велит традиция и, за неимением лучшего, следует скорее прописать симптоматическое лечение – пусть и не возлагая на него особых надежд, – чем обходиться без лечения вообще.
Стоит ли удивляться, что на практике терапия остается в подчинении у уже мертвой теории, если даже взгляд наблюдателя оказывается предвзятым: в мозгу душевнобольных по-прежнему находят «выпоты коррозивных гуморов», видят, что сосуды там «забиты черноватыми, клейкими и ядовитыми веществами»[113]. Эскироль, отрицающий абдоминальное происхождение липемании, тем не менее на удивление часто упоминает опущения и «смещения» поперечной ободочной кишки[114]. Правда, ученые, пусть и оставаясь до времени в плену старинных догм, одновременно ищут им ощутимых и зримых анатомических подтверждений, которые образовали бы конкретную основу нервной теории меланхолии. Какая удача для них – заручиться опорой на Морганьи, который отмечает, что головной и костный мозг безумцев неравномерен по плотности! Перед нами макроскопическая, упрощенная картина «нервного расстройства».
Кабанис довольствуется подобным объяснением и считает его достаточным: «Обыкновенно мягкость некоторых частей вступает в противоречие с крепостью других; по-видимому, недостаток гармонии в функциях прямо объясняется разладом тонических сил, присущих разным частям данного органа»[115]. Вряд ли нужно уточнять, что эта гипотеза не прижилась.
Пинель и Эскироль
Читая сочинения Пинеля, нетрудно заметить, что он почти постоянно обращается к старинным методам терапии, при том что идеальное лечение болезни, обусловленной преимущественно моральными причинами, теоретически должно быть направлено прежде всего на впечатления, которые получает больной. Практика не может немедленно прийти в соответствие с постулатами новой теории, которая пока лишь прокладывает себе путь: ее правила еще не сложились и окончательный консенсус вокруг нее еще не достигнут.
Вот история одного больного; она дает довольно точное представление о том, как Пинель наблюдал пациентов и лечил их:
В конце октября 1783 года ко мне обратился за консультацией рабочий, занятый малоподвижным трудом; он жаловался на потерю аппетита, чрезмерную беспричинную печаль и, наконец, на неодолимую тягу утопиться в Сене. Недвусмысленные признаки желудочного расстройства требовали прописать некоторые послабляющие жидкости и употребление в течение нескольких дней молочной сыворотки. Живот значительно расслабился, и меланхолик, которого зимой не так сильно мучили мысли о самоубийстве, к лету совершенно от них избавился; можно было говорить о полном выздоровлении. Однако к концу осени приступы возобновились, темная и мрачная пелена покрыла природу, безудержный порыв к Сене, дабы окончить в ней свои дни… и вскоре получено было самое достоверное свидетельство того, что он осуществил роковой замысел и последовал за своим слепым отчаянием[116].
Но как поступил бы Пинель, не обнаружь он желудочных симптомов, на которых основано его лечение? Сформулированные им принципы терапии меланхолии требуют прежде всего морального лечения. Приведенный выше случай служит у Пинеля примером, демонстрирующим как значение, так и ограниченную действенность некоторых «простых лекарств»: врачевание подобного рода чаще всего оказывается недостаточным и сильно уступает средствам, вызывающим «живые и глубокие эмоции». Если мы хотим вызвать «прочную и стойкую перемену», следует воздействовать на страсти, привычки, чувства, искусно внушая чувства, привычки и страсти, отличные от тех, что привиты болезнью:
Невозможно полностью излечить меланхолию, не уничтожив причины, ее вызывающие. Следовательно, для начала необходимо предварительно установить эти причины. Перечисляя наиболее частые из них, мы поймем, что лишь производя энергические и продолжительные впечатления на все внешние органы чувств меланхоликов, лишь искусно сочетая все средства из области гигиены, можно добиться стойкой перемены, счастливо отвратить меланхоликов от печальных мыслей и вырвать их из порочного круга, а также укажем те немногие случаи, в каких требуется применение медикаментов[117].
Однако моральное лечение имеет шансы на успех, лишь когда пациент в состоянии реагировать на него, то есть когда он сохранил чувствительность к впечатлениям, которые хотят на него произвести. Поэтому к корректирующей терапии нужно прибегать в самом начале болезни, когда ум больного еще поддается перевоспитанию:
Авторы всех времен отмечали, что меланхолию вообще излечить тем труднее, чем более она застарелая. Это наблюдение относится ко всем нервным болезням: сила привычки при них настолько изменяет общее устройство организма, что вызывает в нем тягу повторять поступки, которые более или менее часто совершались ранее. А потому именно в начальной стадии болезни существует наибольшая надежда повлиять на физические и моральные обыкновения меланхоликов, пробудить в них иные наклонности, выстроить новый порядок изменений, который вернет душе их умение свободно распоряжаться своими способностями и, наконец, возродить их здоровье[118].
Для психического по преимуществу заболевания требуются средства психологического порядка. Как их выбрать? Существует бессчетное множество способов произвести впечатление. Какие из них окажутся действенными? Сложность заключается в том, чтобы найти средства, в точности отвечающие состоянию больного; есть ли надежные приемы, позволяющие обдуманно предпочесть одно средство другому? Пусть человек действительно реагирует на впечатления, оказываемые на него извне, но следует еще выяснить закон его реакции. Быть может, тем самым перед психотерапевтом ставится непосильная задача? От него ожидают всеобъемлющего знания. Он должен не только владеть всеми секретами психологии, но и досконально знать индивидуальную историю каждого своего больного. Эскироля это не пугает; он призывает нас бодро взяться за решение такой задачи:
Тот, кто желает глубже изучить мономанию, не может остаться в стороне от разысканий, касающихся становления и поступательного движения человеческого духа; ибо болезнь эта в большинстве случаев прямо связана с развитием умственных способностей; чем сильнее развита способность к пониманию, чем активнее работает мозг, тем более следует опасаться мономании. Нет такого прогресса в науках и открытия в искусствах, нет такого важного новшества, которое не послужило бы причиной мономании или не наделило ее своими чертами. То же относится к господствующим идеям, к общим заблуждениям и общим убеждениям, истинным или ложным, накладывающим свой отпечаток на каждый период общественной жизни… Мономания есть преимущественно болезнь чувствительности, она целиком основана на наших эмоциях; изучение ее неотделимо от познания страстей, она пребывает в человеческом сердце, и именно там следует вести раскопки, дабы выявить все ее оттенки[119].
Терапевтические выводы, которые делает из этих положений Эскироль, сегодня представляются нам несколько ограниченными. Моральная медицина в его понимании есть прежде всего свидетельство доброй воли и сострадания:
Медицина моральная, ищущая первопричин болезни в сердце, та, что жалеет, оплакивает и утешает, разделяет страдания и пробуждает надежду, часто бывает предпочтительнее любой другой[120].
Правда, Эскироль не обещает легкого успеха: «Прежде любого медицинского вмешательства следует твердо усвоить, что болезнь эта упорна и с трудом поддается излечению»[121]. Иначе говоря, мы не можем похвалиться ни совершенным знанием человеческого сердца, ни умением безошибочно влиять на него. Предшественники Эскироля, ставившие перед собой ту же задачу, также признали свое поражение. Руссо мечтал о сенситивной морали, когда наши поступки незримо направляются правильно подобранными внешними раздражителями: красками, звуками, пейзажами и т. д. Но он забросил свой замысел на середине пути. Стендаль, большой почитатель Кабаниса и «идеологов», грезит о верховной «логике», которой подчинялись бы его поступки и которая даровала бы ему власть над собственными чувствами, равно как и над чувствами других. Все это так и останется мечтаниями о могуществе, не имеющими ни малейшей возможности осуществиться.
Методы «морального врачевания»
«Каждого меланхолика следует пользовать, выяснив прежде досконально состояние его ума, его характер и привычки, дабы обуздать страсть, каковая, подчинив мысль его, поддерживает его бред»[122]. Главная задача терапии – «уничтожить навязчивую идею»[123], по выражению Пинеля[124].
В глазах Эскироля и Пинеля меланхолик – жертва выдуманной им идеи, которая ведет в нем паразитарное существование. Прогоните, уничтожьте, растворите, взорвите эту господствующую идею, и болезнь исчезнет вместе с ней. Мономания целиком складывается вокруг одного патологического «ядра», ментального по своей природе: страсти, убеждения, ложного суждения. Из этой бредовой идеи вытекает все. И психиатры французской школы создают предельно конкретный, объективный, «вещный» образ этого инородного тела – настолько, что меры, которых оно требует, отчасти напоминают те, что лекари прошлого принимали против черной желчи. Паразитический характер навязчивой идеи – интеллектуальный эквивалент гуморального паразитизма черной желчи. Французские психиатры XIX века часто говорят о нравственной ревульсии, то есть переносят в психический план понятие, взятое из соматической терапии. (Тем, у кого это вызовет улыбку, стоит напомнить, что в психоанализе, по крайней мере на раннем этапе, комплексы понимались как материальные предметы, а катарсис – как самое настоящее моральное очищение организма.)
Рассмотрим некоторые методы, с помощью которых меланхолика пытались избавить от угрюмой подавленности, отвратить от грусти, оживить, вернуть самому себе. Такое исследование интересно не только историческими фактами, к которым оно на первый взгляд сводится. Пускай мы знаем, что эта пока еще наивная форма психотерапии не в силах сдержать свои обещания, то есть разрушить или устранить меланхолический бред; но она дает нам возможность выявить определенные аспекты терапевтической практики, воочию наблюдать некоторые типы поведения, спонтанно возникающего у психиатра в присутствии депрессивного больного. Как мы быстро обнаружим, отношение врача к меланхолику колеблется от снисходительного великодушия до суровости и грубости. Когда нормальная, нейтральная – посредством обычной беседы – коммуникация с больным затруднена, врач ведет себя так, словно стремится силой получить доступ к мрачному миру, в котором замкнулся меланхолик. Чтобы прорвать оборону больного и добраться до его сознания, самыми надежными и действенными объявляют то потворство, то силовые методы. В свое время считалось, что для того чтобы лекарство подействовало на организм безумца, все дозировки должны быть удвоены[125]. При моральном лечении у врача также возникает соблазн преувеличить терапевтические меры, прибегнуть к карикатурной форме общения, как будто больной, недоступный для обычных речей и процедур, будет чувствительнее к крайностям, в частности к избыточным изъявлениям доброжелательности или властности. Его замкнутость, уловки и вспышки враждебности тем более объяснимы, что термином «меланхолия» или «липемания» обозначалась не только собственно депрессия, но и те болезни, какие мы сегодня безоговорочно сочли бы шизофренией и паранойей. Понятия идеи фикс, «навязчивого бреда» могли в равной степени обозначать, в соответствии с номенклатурой современной психопатологии, как галлюцинаторные образы шизофреника, так и бредовую идею параноика, навязчивый мотив невротика или, наконец, моноидеизм меланхолика. Но так или иначе, даже если слово «меланхолия» имело в те времена иное, более широкое значение, не приходится сомневаться, что больные, которых мы сегодня отнесли бы к меланхоликам и страдающим депрессией, в любом случае входили в число тех, на кого распространялись предписания морального лечения.
Одной из предельных форм методического потворства является ложь во спасение. Терапевт, стремясь сблизиться с меланхоликом, притворяется, будто тоже верит в его бредовую идею, соглашается, что тот прав. Больной, не встречая противоречия, должен почувствовать, что его одобряют, дружески поддерживают: кто-то его понимает, он не одинок, он может свободно открыть врачу свою душу. Это соучастие может стать основой для диалога, безусловно неискреннего, поскольку врач лукавит. Но цель этого диалога – вовлечь больного в деятельность, по завершении которой он сам, на деле и своими собственными глазами убедится, что объект, служивший главным мотивом его бреда, уничтожен. Врачу для этого приходится прибегать к разного рода хитростям, которые одновременно и удовлетворяют воле больного, и подводят его к отказу от своего неразумного поведения.
Этот почти педагогический метод восходит к глубокой древности. Когда душевная болезнь, по всем признакам, целиком обусловлена одним образом-галлюцинацией, одним ошибочным убеждением, нельзя не использовать весь арсенал уловок и приемов диалектики, дабы доставить больному осязаемое доказательство того, что воображаемого предмета не существует, или, за неимением лучшего, заставить его изменить поведение, пусть и не отказавшись от бредовой идеи. Примеры подобного рода мы находим и в античной литературе: один меланхолик полагал, будто лишился головы; врач вылечил его, заставив носить свинцовый колпак, и т. д. Именно такие анекдоты Пинель и Эскироль охотнее всего переносят в собственные сочинения. Случаи, на которые они ссылаются, были описаны уже тысячу раз: они заимствованы у Александра Тралльского, у Дю Лорана, у Закутуса Лузитанского, у Пьера Форе, у Зеннерта, у Николаса Тульпа и т. д. Но теперь они приобретают неведомый прежде статус образцовых: они служат легендарной иллюстрацией эффективности целебных вымыслов, победоносно противостоящих вымыслам бредовым. Приведем несколько фрагментов из статьи Пинеля о меланхолии в «Методической энциклопедии»[126]:
В некоторых случаях требуется самым срочным образом разрушить какие-либо химерические идеи, которые настолько подавляют меланхоликов, что не дают им удовлетворять самые насущные потребности. Один меланхолик воображал, будто умер, и вследствие того отказывался есть. Все способы понудить его принять пищу не имели успеха: ему грозила опасность умереть от голода. Тогда один его друг решил притвориться мертвым. Друга положили в гроб на глазах у меланхолика и спустя какое-то время принесли ему обед; меланхолик, видя, что ложный мертвец ест, подумал, что и ему это дозволено, и счел своим долгом последовать его примеру. Другой на протяжении нескольких дней упорно удерживал мочу из страха затопить соседей; ему сказали, что город, где он жил, охвачен пожаром и, если он не поторопится помочиться, будет обращен в пепел. Эта уловка его убедила. Один художник-меланхолик считал, что все кости его тела мягки как воск; вследствие того он не осмеливался сделать ни шагу. Призвали Тульпия; тот сделал вид, что совершенно убедился в истинности случившего с больным, и пообещал ему верные лекарства, запретив, однако, ходить в течение недели, по истечении которой разрешил гулять. Меланхолик, полагая, что время это необходимо для того, чтобы лекарства подействовали и кости его окрепли и затвердели, в точности повиновался, после чего гулял без опаски и без затруднений.
Один человек, отчаявшийся в своем спасении, желал убить себя. Закутус Лузитанский велел одному из друзей меланхолика предстать перед ним ночью в обличье ангела, с горящим факелом в левой руке и мечом в правой. Фальшивый ангел раздвинул полог кровати, разбудил больного и возвестил, что Бог даровал ему отпущение всех совершенных им грехов. Уловка удалась, охваченная страхом душа вновь обрела покой, и вскоре к больному вернулось здоровье.
Часто меланхоликов, убежденных, что в желудке у них завелись змеи или лягушки, удавалось вылечить следующим образом: врач притворялся, будто верит в правдивость сего факта, и прописывал рвотное; в сосуд, куда их рвало, тайком подкладывали лягушек или змей. Эта уловка – специфическое средство против заблуждений воображения у таких больных.
Сам Пинель также предпринимал подобные попытки, но с сомнительным результатом. Один меланхолик считал себя виновным в преступлении; был подстроен суд, который его оправдал. «Уловка эта, – пишет Эскироль, – увенчалась успехом, однако весьма непродолжительным, ибо по неосторожности одного бестактного болтуна человек этот узнал, что его разыграли»[127]. Скорее всего, бред виновности вновь одержал бы верх и без вмешательства болтуна. Отметим, что нередко врачу, прибегающему к «хитрости», приходится устраивать целую театральную постановку. Стремясь дотянуться до больного, пребывающего в искаженном мире, и нанести сильный удар, который повлечет за собой развязку бредового вымысла, врач возводит декорации и облекается в костюм в надежде представить больному точное изображение бредовой идеи. Переодевание здесь – не игра: больной должен быть уверен, что участвует в реальном и важном событии. Ему подают реплики на его языке, с ним обращаются в границах его референций: чтобы иллюзия имела успех, она должна быть тотальной. Под предлогом эффективного общения с умалишенным врач сам сходит с ума в театральной постановке. И.-Х. Рейль, говоря о воздействии видимых вещей на душу, указывает, что использовать их следует торжественно, в рамках внушительного ритуала: в каждом сумасшедшем доме должен быть хорошо отлаженный театр, обеспеченный всеми необходимыми приспособлениями, с должным количеством масок, механизмов и декораций – в точности как в наших психодрамах:
Персонал лечебницы должен пройти полный курс драматического мастерства и уметь играть любые роли в зависимости от нужд каждого больного, достигая высшей степени иллюзии; он должен суметь представить судью, палача, врача, ангелов, нисходящих с небес, и мертвецов, встающих из могил. Подобный театр мог бы воссоздавать тюрьмы и рвы со львами, эшафоты и операционные палаты. Дон Кихотов здесь посвятят в рыцари, воображаемые роженицы благополучно опростаются, безумцам сделают трепанацию черепа, а кающимся грешникам торжественно отпустят грехи. Коротко говоря, врач мог бы самым разнообразным образом, в соответствии с каждым конкретным случаем, использовать этот театр и его оборудование, стимулировать воображение, имея в виду всякий раз конкретную цель, пробудить ясность ума, вызывать противоположные страсти, страх, ужас, изумление, тревогу, покой души, и бороться с безумной идеей фикс[128].
Но как больной, видя эту отлично обустроенную сцену, может не понимать, что играет или присутствует на спектакле? Нужно ли любой ценой добиваться, чтобы он воспринимал спектакль всерьез? Нельзя ли представить его как чистое развлечение? Медики с давних пор рассматривали театр не как средство экстериоризировать идею фикс и уничтожить ее в конкретном образе, но просто как способ о ней забыть. Тем не менее многие считали, что спектакль, дабы увлечь больного, должен по возможности содержать аллюзии на его положение. Так, в пьесе Джона Форда «The Lover’s Melancholy» лекарь Коракс пытается вылечить пребывающего в меланхолии принца, показав ему балет, в котором танцуют по очереди разные типы меланхоликов. В начале XIX века комедию играли в Шарантоне. Инициатива исходила от одного из пациентов лечебницы – маркиза де Сада. Директор заведения, г-н де Кульмье, отнесся к этому опыту одобрительно, однако главный врач, Руайе-Коллар, решительно ему воспротивился. 2 августа 1808 года он пишет министру полиции:
В этой больнице имели неосторожность создать театр, предполагая, что комедию будут играть умалишенные, и не приняв во внимание пагубное действие, каковое столь шумная и бурная затея неизбежно должна была оказать на их воображение. Руководит этим театром г-н де Сад. Именно он отбирает пьесы, распределяет роли и руководит репетициями. Он наставляет в декламации актеров и актрис и учит их великому искусству сцены. В дни публичных представлений в его распоряжении всегда имеется некоторое количество входных билетов, и он, восседая среди собравшихся, ведет себя отчасти как хозяин этой залы. По особым случаям он даже сам пишет пьесы… Полагаю, нет необходимости доказывать вашей светлости, сколь возмутителен подобный образ жизни, и подробно описывать опасности, с ним сопряженные. Когда бы все эти обстоятельства стали известны публике, какое мнение сложилось бы о заведении, где потакают столь странным прихотям? Кроме того, можно ли вообразить, чтобы они соответствовали нравственному аспекту лечения умопомешательства? Разве больные, соприкасаясь ежедневно с этим чудовищем, не получают беспрестанно отпечаток его глубокой испорченности? Одной мысли о присутствии его в лечебнице довольно, чтобы пошатнуть воображение даже тех, кто его не видит[129].
Последуют и другие попытки, с другими постановщиками и на сей раз – под медицинским наблюдением. Подействует ли на меланхоликов развлечение? Метод этот неоднозначен и рискован: Эскироль отмечает, что меланхолики зачастую воспринимают взрывы смеха во время комедии как насмешку, обращенную на них самих. Они не только не веселятся, но, наоборот, раздражаются и беспокоятся. Лучше избавить их от этой муки. Уберем все, что может напомнить им об идее фикс. Не будем пытаться представить ее наглядно, даже с целью ее изгнания. Театр, полагает Лёре[130], должен быть средством вовлечь меланхолика в мир, отличный от его собственного. Если он пассивен, он разучит роль и оживится на сцене. Если печален, ему нужно предложить сыграть в комедии. Тем самым апатичные больные должны будут подчиниться более бодрому ритму, подражать веселости. Основная функция театра у Лёре – изменить время меланхолика, придать ему благодетельное ускорение.
Комедия с ложью во спасение – всего лишь химера. Но химера соблазнительная, поскольку дает надежду разом покончить с бредовым убеждением. Кажется, что стоит потратить максимальные средства на представление, если цель его – внезапное чудесное исцеление. Чтобы вывести больного из депрессии, из состояния, когда его явно ничто не трогает, необходим внезапный переворот, эффектная театральная развязка. Однако чаще всего врач, несмотря на все свои благие намерения, не добивается ничего. Приведенные им в действие тяжеловесные механизмы ничего не говорят больному; тот достаточно проницателен, чтобы распознать уловку и посмеяться над ней. Иллюстрацией здесь может служить «Генрих IV» Пиранделло.
Перечисленные у Пинеля терапевтические хитрости далеко не все похожи и не все в равной степени направлены на ликвидацию бредовой идеи. Среди этих приемов есть и такие, чья цель достаточно ограниченна: изменить поведение больного только в одном пункте – например, заставить его принять пищу; в этом случае навязчивая идея не только не подвергается воздействию, но и поддерживается, используется ввиду неотложной задачи: восстановить прерванную жизнедеятельность. Она не исчезает, а, напротив, становится стержнем морального врачевания.
Кроме того, следует отметить, что врач, щадя бредовую идею больного, при этом, как ни парадоксально, ожидает от него логического сотрудничества, на которое тот не способен. Все эти многообразные стратагемы приносят результат, только если пациент позволяет убедить себя в беседе, признаёт принцип противоречия и полностью ему покоряется. Известно, однако, что больные с тяжелой меланхолией если и в состоянии проследить ход утешительного рассуждения, тем не менее не чувствуют к нему интереса: логика не достигает той зоны, где гнездится бредовая идея. Ошибка заключается в том, что идея считается центром, основным ядром болезни, тогда как на деле она – лишь ее окказиональная вербализация, случайное выражение. Само расстройство находится на довербальном, дологическом эмоциональном уровне, недоступном для любого рационального подхода. Пинель, тонкий наблюдатель, быстро отдает себе в этом отчет: «Если многих меланхоликов удается вернуть в разум, держа безрассудные речи вместе с ними, то нередко случается и иное: когда мы делаем вид, будто соглашаемся с ними, они находят удовольствие в своей идее и держатся за нее с еще большим упорством»[131]. По той же причине Гризингер решительно не советует «входить в идеи больного» и «принимать им сказанное, дабы превратить это в диалектический рычаг»[132]. Кроме того, Пинель прекрасно знает: чтобы заставить меланхоликов принимать пищу, желудочный зонд (или угроза применения зонда) – куда более эффективное средство, чем любые уловки: «В одном из случаев, когда все перечисленные выше средства не дали результата, я велел купить гибкий зонд, который ввели в ноздрю больного и через который влили в его желудок немного жидкости»[133]. Отметим, что эластичный зонд пришлось покупать: он еще не входит в перечень обязательного оборудования психиатрической клиники. Его применение – исключительно инициатива «главного врача». Но с середины XIX века его уже используют повсеместно: врачей будет уже не так заботить, какими сложными психологическими стратагемами убедить больных поесть. Зонд, ставший для Пинеля последним средством, превратится во вполне обыденный прием.
Согласно теоретикам морального лечения, врач не должен ограничиваться одними рассуждениями или воздействовать только на умственные реакции пациента; лучше сознательно провоцировать у меланхолика страсти и эмоции, способные более энергично противостоять его неотвязной печали. Вопрос в том, чтобы понять, какие именно эмоции следует вызывать. Нужно ли приумножать в нем приятные ощущения, можно ли лаской усыпить, стереть печальные убеждения? Или надо, напротив, встряхнуть меланхолика, настигнуть его в убежище, в котором он замкнулся, заставить пережить неприятный шок, который пробудит его от депрессии? Здесь воображение терапевтов не ведает полумер. Либо с больным надо обходиться крайне мягко, баловать его, как ребенка, приручать с помощью удовольствий – либо его надо запугивать, задавать ему встряску ужасом, обращаться с ним грубо. Середины нет: не прибегнув к крайним эмоциям, мы не сдвинем с места тяжелое, инертное существо, каким является меланхолик, не произведем в нем никакой перемены; он так и останется в плену своей подавленности и мрачного моноидеизма. Жизненная сила, возбудимость, чувствительность у меланхолика ослаблены: нужны чрезвычайные эмоции, чтобы оживить его и привести в движение.
У Рейля и Хайнрота приводится любопытный список «психических средств», призванных пробудить чувства меланхолика и заставить его реагировать на внешние раздражители. Например, Рейль, язык которого отмечен печатью современной ему философии, со всей серьезностью перечисляет методы, «посредством которых состояние тела изменяется так, что его репрезентация рассудком в органе души влияет на душу приятным или неприятным образом»[134]. Животное удовольствие может проистекать из синестетического чувства телесного здоровья, его могут вызывать вино, маковый сок и легкие возбуждающие, которые «вызывают временное напряжение сил»[135]. В их число Рейль включает солнечное тепло, растирания и поглаживания, теплую ванну, щекотку – в той мере, в какой она приятна; он допускает, что можно успешно манипулировать животным магнетизмом «путем осторожного возбуждения кожи и повышения жизненных сил»[136]. Рейль прекрасно знает, что половой акт есть самое сильное и самое приятное телесное чувство: он читал трактат Кьяруджи[137], «который без колебаний рекомендует его для душевнобольных и утверждает, что это отменное вспомогательное средство для излечения меланхолии»[138]. Следовало бы, полагает Рейль, использовать публичных девиц для удовлетворения мужчин. Женщины, страдающие меланхолией, более уязвимы: они могут забеременеть. Однако беременность не повредит их душевному состоянию. Даже наоборот: «Два полюса тела, голова и половые органы, удивительным образом взаимосвязаны. Возбуждение одной из этих оконечностей посредством полового акта и беременности устраняет застой в другой…»[139]. Кроме того, приятные ощущения можно значительно усилить, если предварительно постараться вызвать какие-либо ощущения мучительного или неприятного характера – голод, холод, жажду. Применение подготовительных болезненных раздражителей имеет то неоценимое преимущество, что после них пациенты становятся более покладистыми и разумными; они будут еще более восприимчивы к хорошему обращению, которое по контрасту принесет им примирение с миром и людьми, вернет довольство, надежду, веселость, любовь и признательность. Разумеется, к этим средствам, воздействующим на тело в целом, следует добавить иные, те, что оказывают влияние на отдельные чувства – осязание, слух, зрение. Можно показывать больному по порядку череду предметов: это понудит душу к вниманию, как перед картинками волшебного фонаря; но можно ограничиться и одним предметом, созерцание которого пробудит более активный отклик в душе, даст свободный выход воображению, чувству, желанию. Удовольствие или упражнение всегда требуют сосредоточенности: больной должен будет различать запахи, трогать странные предметы в темноте, слушать песни и концерты, сыгранные на неожиданных инструментах. Знаете, что такое кошачья клавиатура?
Кошки подобраны были в соответствии с гаммой и рассажены в ряд, хвостами назад. Молоточки с заостренным гвоздем ударяли по хвостам, и кошка, получившая удар, издавала свою ноту. Если на таком инструменте играли фугу, и особенно если больного сажали так, что он видел во всех подробностях морды и гримасы животных, то и сама жена Лота стряхнула бы с себя оцепенение и вернулась в разум. Рев осла производит еще более сильное потрясение. Жаль, что при малом своем таланте он наделен всеми прихотями артиста. Но раз в целях охоты придуманы были дудки, подражающие голосам многих животных, отчего бы не придумать инструменты, способные воспроизводить эти странные voces brutorum, инструменты, которые займут свое место в оснащении домов для умалишенных наряду с шарманкой, которую недавно предложено было использовать?[140]
Вполне очевидно, что Рейль не довольствуется поисками заурядного развлечения. Он всячески стремится усилить удовольствие неожиданностью: отсюда и нагромождение смешной нелепицы, призванной застать больного врасплох, как бы зайти ему с тыла.
Но не окажутся ли более действенными сильные и неприятные эмоции? Быть может, у них больше шансов произвести внутренний переворот и тем самым искоренить идею фикс? Не исключено, что латентная жизненная сила при переполохе одержит верх и вернет больному способность полностью распоряжаться собой. Пинель в этом убежден:
Нередко наблюдалось, что сильное и внезапное волнение производило сильный и даже стойкий эффект. Особенно когда меланхолики находятся в том состоянии апатии, безразличия, не ведающего ни желаний, ни отвращения, в каком они часто сводят счеты с жизнью; повторюсь, особенно в таком случае можно достичь успеха, пробудив живую эмоцию, например гнев. Гнев хотя и не исцеляет, но производит в них мгновенную перемену, которая идет им на пользу; он на краткое время приводит в действие некоторые функции их организма, и они чувствуют явное облегчение[141].
Свидетельством тому – «французский литератор», который, будучи в Лондоне, собрался утопиться в Темзе. Внезапно на него нападают грабители; он негодует, изо всех сил старается вырваться из их рук и при этом, конечно, испытывает живейший страх и великое смятение. Когда борьба завершается, в уме меланхолика вмиг происходит переворот; с этого момента начинается процесс выздоровления, оказавшегося полным и стойким[142]. Другой пример – мужчина, о котором пишет Бургаве: он всегда сидел, поскольку пребывал в убеждении, что ляжки у него стеклянные. Когда его толкнула служанка, «он пришел в такой неистовый гнев, что вскочил и бросился за нею, дабы ее побить. Придя в себя, он с удивлением обнаружил, что может стоять, и излечился»[143].
До какого предела может доходить возбуждение cильных эмоций? Пинель негодует на авторов, ратующих за ванны-сюрпризы, то есть за внезапное и продолжительное погружение больного в холодную воду. Ван Гельмонт полагал, что, удерживая больного под водой, пока тот не начнет захлебываться и тонуть, он «убивает, стирает либо разрушает безумный образ»[144], уничтожает то отдельное существо, какое злостно вселилось в тело больного. Бургаве, Каллен, Рейль, Хайнрот и др. еще хранят верность этому приему. Согласно Рейлю, хорошо, когда «неподалеку от домов умалишенных есть реки и озера; в самих же этих заведениях следует иметь души и трубы, бассейны, куда можно погружать больных, и лодки с люком, открывающимся в воду»[145]… Даже Пинель рассказывает историю, когда метод этот, поначалу имевший успех, потерпел неудачу из-за недоверия и злопамятства больного:
Одна дама издавна страдала меланхолией, каковая не поддавалась никаким лекарствам, прописанным ей разными врачами; ее пригласили съездить в деревню, отвели в дом, рядом с которым имелся канал, и неожиданно для нее сбросили в воду. Кругом расставили ловцов, дабы быстро ее вытащить. Страх вернул ей разум, и она пребывала в нем семь лет. Ее хотели было снова сбросить в канал; но она уже не доверяет приближающимся к ней и поспешно удаляется, едва заметив воду в тех местах, где совершает прогулки[146].
То есть перед нами водобоязнь, вызванная тем самым средством, какое считалось отличным лекарством от водобоязни. Гневная обвинительная речь Пинеля доказывает, что метод этот все еще в ходу:
Можно ли скрывать бесчисленные изъяны подобной практики? Потрудился ли кто-нибудь просчитать сложные эффекты, какие может произвести на весьма раздражительный характер сильное ощущение холода по всей поверхности тела, насилие, с которым совершают подобное погружение, неизбежное поглощение некоторого количества жидкости, страх неминуемого удушья, от которого больной бессилен защититься, судорожные, суматошные усилия избежать грозящей опасности, гнев больного в отношении служителей, принимающих столь деспотические меры? А сколько иных неизбежных злоупотреблений способны довести до предела отчаяние умалишенного! насмешки и жестокость тех же служителей, делающих из его тягостного состояния забавную игру, презрение и оскорбления, которыми встречают они его крики и горькие стенания, наконец, само лекарство, которое следовало бы назначать с тяжелым сердцем и которое превращается в своего рода развлечение, грубое и варварское![147]
Меланхолик, чья агрессия обращена против себя самого, быть может, получает шанс вступить с внешним миром в отношения сопротивления и борьбы: резкий переворот в сочетании с эффектом гипоксии выдергивает его из монотонного существования. Негодование действует как возбуждающее: если этот метод и приносил иногда временный успех, то как раз благодаря выплеску агрессии. Но Пинель, разоблачая жестокость «служителей», делает вполне очевидным тот факт, что в поведении лечащего врача, под предлогом пробуждения восприимчивости больного или принуждения его к послушанию, присутствует садизм. Все эти садистские приемы всегда имеют оттенок морализаторства и наказания. Весьма характерно мнение Эскироля, который, во многом разделяя гуманистические взгляды своего наставника, выступает против погружений в холодную воду, но допускает, что к ним можно прибегнуть в исключительных случаях. Что же это за случаи? Ответ вполне предсказуем: «когда меланхолия вызвана онанизмом»[148]. Когда депрессию можно списать на «позорные привычки» или беспорядочную жизнь, немедленно находятся убедительнейшие причины снова сделаться палачом. Обратившись к Рейлю, мы также не уйдем с пустыми руками: в его запасах имеются все классические приемы – чихательные средства, лигатуры, прижигания, нарывные пластыри, прививание чесотки; методы вроде раскаленного железа или расплавленного воска вызывают у него колебания: «достаточно только припугнуть ими пациента или же прижечь его лишь чуть-чуть»[149]. Но он не видит никаких противопоказаний к тому, чтобы стегать больного крапивой: «это вызывает болезненное раздражение, побуждающее к движению даже самых бесчувственных»[150]; для умалишенных дурного поведения уготованы розги и «безобидные формы пытки»[151]. Рейль рекомендует также сильную щекотку и делится личным опытом:
Я сумел всего за несколько дней вынудить умалишенного, который долгое время молчал, двигаться и отвечать на вопросы, обрабатывая ему щеткой подошвы ног, назначая чихательные средства и помещая под тугую струю воды. Неприятные кожные ощущения равно вызывают клопы, муравьи, гусеницы шелкопряда. Ведро, полное живых угрей, в которое поместили больного, не знавшего, что там находится, должно было произвести на него достаточно сильное впечатление, еще умноженное игрой больного воображения[152].
Главная задача, утверждает Хайнрот, состоит в том, чтобы, «сталкиваясь с наклонностью больного замкнуться в себе, во что бы то ни стало поддерживать или пробуждать в нем восприимчивость. Ибо если сила тяжести возобладает в нем, всякая надежда на будущее потеряна»[153]. Максимилиан Якоби около 1850 года наносит на предварительно выбритую макушку больного горчичную мазь, действие которой приводит иногда к некрозу кости.
«Во что бы то ни стало»… Врачи французской школы ограничиваются душем. Это отнюдь не безболезненный метод. Чтобы представить себе, насколько неприятное ощущение он вызывал, достаточно перечитать Пинеля, который описал опыты, поставленные Эскиролем на самом себе:
Резервуар с жидкостью поднят был на десять футов над головой; температура воды была на десять градусов ниже температуры воздуха; столб воды диаметром в четыре линии падал прямо на голову; всякий миг ему казалось, будто об эту часть тела разбивается ледяной столб; если точка падения воды приходилась на лобно-теменной шов, боль была очень острой; струя, направленная на затылочную часть, была более терпима. Более часа после душа голова оставалась словно бы онемелой[154].
Душ станет одним из главных инструментов морального лечения меланхолии в понимании Ф. Лёре. Душ – или угроза душа, ибо тот, кто единожды его испытал, предпочитал не повторять этот опыт. Вот подробная история лечения Помпея М.:
Назавтра я занимался лечением М. … я велел поместить его в ванну и, по причине болезни его, отчаяния, слабости, бездействия, задал ему душ. Ему было больно, он стал просить пощады.
– Это лекарство, – сказал я ему, – и лекарство чрезвычайно действенное, хотя и несколько суровое; я буду продолжать эти процедуры каждый день, пока вы будете в них нуждаться.
– Но я в них больше не нуждаюсь.
– Уже? А ваша слабость, не позволяющая вам трудиться?
– Она уже гораздо меньше; думаю, что теперь я смогу работать.
– Не верю; к тому же вы так печальны!
– Я больше не буду грустить.
– Но сейчас вы грустите.
Больной сделал усилие и улыбнулся, дабы уверить меня, что больше не грустит. Я задавал ему другие вопросы, имевшие целью показать, что его состояние кажется мне хуже, нежели он утверждает; а он отвечал со всей возможной убедительностью, что чувствует в себе счастливую перемену. Я выпустил его из ванны, пообещав, что отправлю в нее снова, если замечу по печальному его виду, по речам или бездействию, что он еще нуждается в ней. Душ ему понадобился всего два или три раза. Когда я видел, что он хоть немного грустит, то подходил к нему, делал вид, будто мне его жалко, спрашивал, где у него болит, напоминал о его несчастьях, о вечности, о перемене его бытия, и если он попадался в ловушку, его сразу отправляли в ванну. Понадобилось весьма немного подобных уроков, чтобы речи его и поступки переменились; со мною он держался весело и открыто; в его присутствии я приказал, чтобы мне давали точный отчет о его времяпрепровождении, что заставило его остерегаться надзирателей и держаться с ними так же весело и открыто, как со мной.
Поскольку он был весел, он мог развеселить других. Я доверил ему совершать прогулки с меланхоликами и развлекать их; он без особых оплошностей справился с этой задачей. Он стал трудиться; полевые работы, введенные с таким успехом г-ном Феррю в приюте Бисетр, оказали на него благодетельное действие, как и на большинство умалишенных, которые соглашаются или которых принуждают заниматься ими; М. … был сочтен исцеленным, хоть пока и монотонным, и выпущен на свободу[155].
Как мы видим, душ есть средство шоковой терапии, которое применяют на начальной стадии лечения. С его помощью борются с патологическим поведением. На втором этапе, когда личность восстанавливается, возникает трудовая терапия. Лёре убежден, что способен не только снять видимые симптомы депрессивного состояния, но и излечить само это состояние, не позволяя ему проявляться вовне. «Больной, единожды согласившийся принять душ, не согласится на второй; и если вы заранее предупредите его о том, что его ждет, и он, по собственному опыту или иначе, знает, что вы сдержите слово, то будет укрощен без единой капли воды»[156]. Страх заставляет его симулировать веселье, и оно в конечном счете становится подлинным.
Отметим один небезынтересный факт: душ и другие физические средства, назначаемые в силу их «моральной» значимости, являются по большей части древними процедурами или лекарствами, применение которых обосновывали теорией ревульсии гуморов. Терапевты начала XIX века переносят на нервное раздражение и эмоции основной эффект тех способов лечения, какие изначально имели целью выведение или оттягивание черной желчи. Кожно-нарывные средства и средства, вызывающие ожог, прививка кожных болезней или их искусственный рецидив первоначально использовались для очищения от патологического гумора; теперь же они превращаются в способ расшевелить притупленную возбудимость, стимулировать восприимчивость или просто сломить упрямство. Рвотные, специфические средства для выведения черной желчи, приобретают у Эскироля совсем иную функцию:
Рвотный камень назначают в малых частых дозах, либо чтобы переместить раздражение, либо для воздействия на воображение больных, почитающих себя здоровыми: испытывая желудочные или кишечные боли, они обращают на них внимание, убеждаются, что больны, и исполняются решимости принимать подобающие лекарства[157].
В лечении отвращением, которое рекомендует Хайнрот и для которого он использует также винный камень с сурьмой, рвотным массам отводится второстепенная роль. Главное – это само отвращение: оно отвлекает пациента от привычных мыслей и сосредоточивает его внимание на реальном соматическом и неприятном явлении. Прежние гуморальные ревульсивные средства в силу своего отталкивающего характера становятся средствами моральной ревульсии: они «перемещают раздражение», заставляют отвлечься. Идея «перемещения» остается прежней, меняется представление о перемещаемом «предмете». Теперь отвлекают уже не гуморы больного, а его мысль.
Некоторые врачи (в том числе и Эскироль) всячески стараются не порывать полностью ни с понятием гуморальной ревульсии, ни с методистским понятием спазма, status strictus. Предпринимаются даже попытки подобрать такие теоретические определения, которые бы равно обозначали и соматические явления, и факты психики. Так, Бриер де Буамон, объясняя благотворное действие гидротерапии при депрессивных состояниях, соотносит его с одним из принципов Труссо: «Имея дело с поражением, искусственно произвести в другом месте поражение более сильное и менее опасное, дабы смягчить первое»[158]. А вот что пишет Эскироль: «Обливания холодной водой, вызывая во внешних покровах нервную реакцию, прекращают внутренний спазм и производят счастливое разрешение болезни»[159]. Что это значит? Это значит, что организм, столкнувшись с вторичным, искусственно вызванным поражением, высвобождает часть сил, направленных на восприятие первичного поражения и борьбу с ним. Получается, что болезнь состоит не в самом поражении, а в чрезмерном внимании, какое оказывает ему организм, вырабатывая в избытке защитную энергию. Отнюдь не ослабляя борьбу с психозом, ревульсия приносит больному облегчение, позволяя ему предаться другой борьбе, неожиданной и «отвлекающей». Любое ревульсивное средство создает опору для механизма превращения, конверсии. В каких бы терминах ни толковалась эта конверсия – материальных (гуморы), механических (спазм), психологических (эмоции, раздражение) или интенциональных (внимание к…), – перед нами всегда одна и та же динамическая схема.
Кроме того, уже в эпоху расцвета гуморальной теории и врачи, и пациенты прекрасно знали, что действенность лекарств обусловлена и такой составляющей, как воображение. Чтобы лечение оказалось вполне успешным, оно должно вызывать неприятные ощущения. Монтень пишет: «Лекарства не оказывают полезного действия на того, кто принимает их с охотою и удовольствием»[160]. Таким образом, «истерические экстракты», независимо от воздействия на гуморы, эффективны благодаря наличию в них зловонных запахов и тошнотворных трав: благодаря им «одурманенные» или расстроенные умы вновь овладевают собой. Зловоние – это кара, призыв к порядку.
Вращение
Во второй половине XVIII века, когда совершается переход от гуморального к нервному толкованию меланхолии, рождаются странные методы терапии, заманчивость которых состоит в том, что они якобы обладают множественным эффектом: очищающим, моральным, эффектом запугивания, снотворным и седативным эффектом, эффектом механического воздействия на массу крови. Врачи хотят действовать во всех направлениях, выигрывать сразу на всех досках. Какой для этого использовать принцип? Один из самых простых законов физики – центробежную силу. В середине XVIII века Мопертюи уже задумывался о том, чтобы с помощью вращения на месте отгонять к ногам избыток крови, закупоривающий мозг и угрожающий кровоизлиянием или апоплексией. (Вольтер, естественно, не преминет поиздеваться над этой необычной терапией[161].) Та же мысль возникнет в 1765 году под пером датского врача Х.-Г. Кратценштейна[162]. Автор не описывает никакого терапевтического опыта, он просто утверждает, что «излечился в Петербурге от стойкой мигрени с помощью вращательной машины, излюбленного развлечения русского народа, с виду похожего на те карусели, что мы наблюдаем на наших ярмарках».
Эразм Дарвин, дед натуралиста, в свою очередь, изобретет вращательную машину, которую будет применять в лечении умалишенных. Вот как описывает ее Джозеф Мейсон Кокс:
На полу и потолке закрепляется с помощью балки вертикальный столб, который возможно вращать вокруг своей оси посредством поднятого на некоторую высоту рычага. Больного привязывают к стулу, закрепленному у столба, или к кровати, подвешенной на рычаге. Машину приводят в более или менее быстрое движение с помощью слуги, или простым толчком, или же при посредстве несложного колесного механизма, каковой легко вообразить и каковой имеет то преимущество, что задает машине ту скорость, какую нужно. Движение это почти всегда вызывает у людей здоровых бледность, слабость, головокружение, тошноту, а иногда обильное мочеиспускание… Как известно, на большинство умалишенных рвотные производят благотворное действие; однако не всегда легко ни заставить больных принимать их, ни определить необходимую дозу, ни умерить их эффект. Вращательное движение, напротив, совмещает в себе все эти преимущества; его можно по желанию замедлять и убыстрять, длить и останавливать, так, чтобы производить лишь простое головокружение, легкую тошноту или же настоящую рвоту[163].
Иными словами, вращающееся кресло – это дифференцированное рвотное. Оно вызывает рвоту у самых строптивых, и его действие можно научно дозировать. То есть врач уверен, что его действия точны, математически выверены и поддаются контролю; он полагает, что избегает случайностей, непременно сопровождающих назначение чемерицы или рвотного камня. Посредством вращательной машины он воздействует на нервную систему, которая, в свою очередь, влияет на кровообращение, сердечную деятельность, желудочную моторику. Этот поистине универсальный эффект не ограничивается только «физическим» состоянием:
К тому же она действует на душу не менее, чем на тело; она внушает спасительный страх: обыкновенно больному довольно пригрозить вращательной машиной, когда он один или два раза испытал тягостное ощущение, ею вызываемое, чтобы заставить его принять или сделать все что угодно; а если можно предполагать, что переворот, совершенный в нем великим страхом, будет способствовать его выздоровлению, тогда страх, внушаемый сей ужасающей машиной, может быть еще значительно усилен посредством темноты, необычайных звуков, какие больной будет слышать при вращении, запахов, какие он будет вдыхать, или любым другим образом, способным одновременно оказать живое впечатление на его чувства. Однако для лекарств столь героических нужны великие предосторожности, искусство и разумение, и было бы опрометчиво прибегать к ним без присутствия врача. Но слабости, производимой вращением, бояться не следует. Мне случалось видеть больного, почти полностью парализованного длительным воздействием сего лекарства. Дабы усадить его на машину, требовалась сила и ловкость нескольких человек. Но всего один человек с легкостью снимал его оттуда и относил в кровать. Следствием сего изнеможения был глубокий сон, а пробудившись, больной оказывался здоров без применения любых других средств. Одним словом, я часто наблюдал самое счастливое действие на умалишенных вращательной машины и ни одного нежелательного последствия, кроме временных. Симптомы, ею производимые, весьма напоминают симптомы морской болезни, каковая, как известно, не имеет пагубного продолжения, какой бы сильной и долгой она ни была. Не единожды наблюдалось даже, что длительные морские путешествия излечивали чахотку и иные хронические недуги.
Вращательная машина пережила минуту славы во всех европейских лечебницах. Хайнрот, рекомендующий при легкой меланхолии развлечения и путешествия, считает, что к Drehmaschine следует прибегать, когда больной замыкается в себе, целиком поддается «силе тяжести»[164] и с трудом доступен для общения. В таких случаях вращательная машина играет роль возбуждающего, и Хайнрот с ее помощью предполагает восстановить недостающую «восприимчивость». Даже французские психиатры, весьма озабоченные гуманностью методов воздействия на больного, поддадутся соблазну и будут подвергать своих пациентов вращению по дарвиновскому методу. Но Эскироль не в восторге от машины: «она вызывает носовое кровотечение, угрозу апоплексии, ввергает в величайшую слабость, приводит к обмороку и к иным более или менее прискорбным несчастным случаям, а потому от нее пришлось отказаться»[165]. Однако нельзя не заметить, что головокружение, вызванное вращением, во многих отношениях аналогично «гальваническому головокружению», чье целительное действие при меланхолии опишет Бабинский более чем столетие спустя[166].
Путешествие
Если лечение меланхолии удается начать на ранней стадии, то специфическим лекарством от нее будет путешествие. Такой совет дает Хайнрот[167]; но он не первый и не единственный, кто держится этого мнения. Путешествовать, как мы видели, рекомендовал уже Цельс. Однако, согласно верованиям и образности средневековой культуры, бродяга, паломник, путешественник – как раз те люди, кто испытывает на себе пагубную силу меланхолического темперамента; над ними тяготеет зловещее влияние Сатурна. Странствие, вояж – это болезнь Беллерофонта; это симптом acedia, а отнюдь не лекарство от нее. В эпоху великой елизаветинской моды на меланхолию[168] одним из наиболее типичных образов меланхолика становится недовольный путешественник, malcontent traveller: он объехал всю Европу, развлекался в Италии и вывез оттуда мрачное настроение, отвратительный атеизм и неколебимую мизантропию. (Жак из «Как вам это понравится» – весьма показательный пример подобного рода.) Меланхолию наживают, разъезжая по миру. Достаточно перечесть римские сонеты Дю Белле[169] и всю литературу о ностальгии[170], получившую распространение с XVII века. Ностальгия, особая форма меланхолии, лечится просто-напросто возвращением на родину.
Но житель крупных городов, особенно в Англии, все более склонен списывать свою подавленность, мрачные мысли, тоску и тревогу на совместное влияние островного климата, бессонных ночей, городских трудов и удовольствий. Он мечтает избавиться от меланхолии, вырвавшись из сумрачных границ задымленного, грязного города; ему кажется, что спасением станет жизнь буколическая или лесная. Обычная поездка в деревню, охота, гимнастические упражнения, рыбалка (см. Роберта Бёртона или «Compleat Angler» Исаака Уолтона) – уже весьма полезные перемены. Они позволяют на время оторваться от городской вони, от крепких напитков, от развратных компаний, от искушений обжорства. В любопытном сочинении под названием «The English Malady»[171] доктор Джордж Чейн излагает историю собственного сплина. Он винит в нем нечестивую жизнь, в которую его вовлекли сомнительные друзья: таверны, ликеры, бесчисленные грехи – из-за всего этого он сделался «чрезмерно толстым»[172] и глубоко меланхоличным человеком. Деревенская жизнь, молочная диета, воздержание от крепких напитков (достаточно пива!), регулярные очищения желудка и прилежное чтение священных книг привели к значительному улучшению его состояния. И теперь он призывает всех следовать его примеру и подражать его образу жизни. В «сплинозной» аудитории у него недостатка нет: почти все считают себя или хотят себя видеть меланхоликами. Однако публика охотнее прислушивается к куда менее пуританским советам поэта Мэтью Грина, который в «The Spleen» дает рецепты искусства жизни: варьируйте удовольствия, развлекайтесь с умеренностью, вкушайте поочередно городские развлечения и сельские радости[173].
Но поездка в деревню или верховая прогулка суть слабые средства, пригодные для слабых недомоганий. Обладателю сильной хандры и больших денег требуется более длительное путешествие. «Известно, что путешествия – средство, успешнее всего действующее на англичан и рассеивающее их мрачную меланхолию»[174], – пишет Пинель. «Большое путешествие», в которое пускаются в XVIII веке молодые обеспеченные англичане, влекущиеся к солнечным пейзажам Италии, – не просто увеселительный вояж: конечно, они познают мир, но в то же время излечивают или умеряют меланхолию, порожденную сидячим образом жизни во время учебы, холодным климатом, темпераментом. Следовательно, путешествие совмещает в себе пользу практического образования и специфического лечения. Список молодых и не очень молодых «splenetic travellers», разъезжающих по дорогам Европы, бесконечен: Горас Уолпол, Смоллет, Босуэлл, Бекфорд, Голдсмит, Стерн… Действительно ли все они страдают депрессией? Сплин – это невроз и «социальная поза», продукт культуры. Но разве нельзя отнести к «реактивным» депрессиям те, что возникли под действием культуры, моды, литературы? Стоит отметить, что эти меланхолические бродяги заражали своей болезнью местных жителей, давали им образцы поведения, которому можно было с легкостью подражать. Жан-Жак Руссо в возрасте двадцати шести лет в приступе «черной меланхолии», убежденный, что у него «полип в сердце», оставляет госпожу де Варан и отправляется в Монпелье; попутчикам он представляется англичанином по фамилии Даддинг. Зачем это притворство и этот псевдоним? Руссо недавно прочел романы аббата Прево и знает, что истинный меланхолик – непременно англичанин. Псевдоним помогает ему представить себя и свой недуг во внушительном свете, как он того желал. (Чтобы изгнать все симптомы, понадобилась любовная связь со зрелой и довольно опытной женщиной, госпожой де Ларнаж; это лекарство нам уже известно[175].)
Советы, которые дает в 1870 году Л.-Ф. Кальмейль, ученик Эскироля, опираются на структуру общества, сильно отличающуюся от привычной нам: существует класс аристократов или богачей-меланхоликов, которых стараются оградить от позорного заключения и отправляют за границу «переменить образ мыслей». Меланхолика в сопровождении целой свиты домочадцев, а иногда и врача за большие деньги возят по местам греко-римской классики. Музей заменяет лечебницу:
Путешествия могут быть рекомендованы смирным меланхоликам, владеющим изрядным состоянием, особенно если им присущ определенный уровень образованности, вкус к ученым занятиям, искусствам или словесности. Польза путешествия заключается в возбуждении в меланхоликах любопытства или удивления: перед глазами их быстро проходят многообразные предметы, красота пейзажей привлекает их воображение, прекрасная природа, совершенные памятники или шедевры, дотоле известные им лишь по названию, поражают его. Путешествия совершаются обыкновенно под руководством просвещенных и образованных молодых людей; последние могут в гористой местности пробудить интерес тех, кого они рассчитывают излечить, к познанию ботаники, к изучению насекомых или геологии. В такой стране, как Италия или Греция, они воскресят классические воспоминания. В Неаполе, в Риме, во Флоренции они обратят взоры больных к совершенству античных статуй, к руинам памятников, к шедеврам величайших живописцев. В Афинах они отведут их к развалинам Парфенона; и рано или поздно меланхолики вернутся на родину с надеждой и полные жизни[176].
Может ли больной в виду таких богатств по-прежнему чувствовать себя обделенным? Предположение, что больной способен воспринять и впитать все, что ему предлагают, несколько наивно: способен ли он все это усвоить? Его щедро потчуют пейзажами и произведениями искусства, но будет ли он на них реагировать? Как прекрасен культурный оптимизм, сквозящий в этих строках Кальмейля! Для него родина классического искусства естественным образом является родиной надежды и жизни. Когда бы он обратился к многочисленным текстам романтиков, где зрелище классических руин скорее вызывает меланхолические чувства и сознание бренности бытия, чем помогает с ними бороться, он мог бы опасаться противоположного результата.
Возложив было на данный метод слишком большие ожидания, врачи пришли к выводу, что он нередко приводит к неудаче. Человека, страдающего настоящей депрессией, все семь чудес света оставляют равнодушным. Б.-О. Морель, сопровождавший одну больную в Италию, убедился, что любые живописные полотна, любые зрелища, любая музыка и самые необычайные сооружения не выводят ее из пассивного состояния. Улучшение наметилось, лишь когда она столкнулась со зрелищем тягостным. Врач отводит ее в сиротский приют, и картина несчастья «пробуждает ее моральную чувствительность»:
К большому своему удивлению, я увидел, что больная, каковая в публичных музеях ходила, опустив голову и испуская глухие стоны, теперь обводила взором, полным разумного умиления, окруживших нас многочисленных детей. Ей случалось даже украдкой приласкать бедных сирот, когда она считала, что мы ее не видим[177].
Больная, нечувствительная к великолепию, лучше среагировала на моральное лечение, требующее от нее давать свои чувства другим. Сирот она нашла бы и не выезжая из Парижа.
Все авторы конца XIX века сходятся во мнении, что путешествия ни в коей мере не могут излечить меланхолика: они полезны лишь в процессе выздоровления, как преддверие к возвращению в активную жизнь. В разгар болезни их возможная польза в действительности проистекает от изоляции, отрыва от семейного круга, избавления от повседневных забот. Врачей больше заботят разумные улучшения, которые могут затронуть большинство больных: они рекомендуют заключение в лечебницу и строгий надзор (по причине угрозы самоубийства), затем – прогулки вокруг клиники, ручной труд, устранение всех причин, способных «усилить раздражительность нервных функций» (Б.-О. Морель). Таким образом, вся польза от путешествий может быть получена без особых затрат: скорее всего, усилия, приложенные на месте, занятия гимнастикой стоят самых дальних прогулок… С нашей точки зрения, в некоторых случаях, например при умеренной шизофренической депрессии, путешествие под надзором может принести двоякую пользу: удалить больного от привычной среды и избавить его от травмы, связанной с заключением. В конечном счете длительное путешествие есть лишь способ с комфортом реализовать требование, сформулированное в 1880 году Б. Баллем: «Изолировать больного, оторвать его от среды, избавить от семейных забот, от деловых тревог, от бесконечного числа раздражителей, удерживающих его в состоянии моральной гиперестезии»[178]. Беднякам можно предложить лишь лечебницу; тем, кто побогаче, – Флоренцию, Рим, Неаполь, Афины.
Лечение на водах
Однако между поездкой по классическим местам и госпитализацией существует промежуточный вариант, средний член, который приобретет популярность как раз у средней буржуазии: водолечение, бальнеология. В средние века и в эпоху Возрождения врачей интересуют прежде всего горячие или необычно холодные естественные источники; они видят в них способ исправить температурные нарушения тела: холодный источник поможет при повышенной температуре и наоборот. Если воспользоваться терминологией методистов, то воды можно разделить на те, что сужают фибры, и те, что фибры расслабляют. Медики ведут наблюдения за целебными свойствами обнаруженных в них железа, серы, квасцов. Чудо горячего источника столь велико, что ему приписывают тысячи целебных свойств: это панацея. Меркуриалис[179] направляет в Лукку меланхоликов; но Монтень ездит туда лечиться от камней в почках[180]. Сиденгам, как мы видели, охотно использует в лечении железо и отсылает ипохондриков пить железосодержащие воды. У Бургаве[181] описана история одного ученого-меланхолика, которому знаменитый врач дает прочесть книгу о водах Спа. Пациента, который поначалу отказывался признавать скверное состояние своего здоровья (анозогнозия, которую, пишет Бургаве, он констатировал у многих меланхоликов), привлекло описание благотворного действия лечения, и он в конце концов отправился в Спа, убежденный, что оно пойдет ему на пользу; вернулся он исцеленным. На протяжении всего XVIII века Спа[182] остается одной из европейских столиц сплина и меланхолии; иными словами, там ведут веселую жизнь под предлогом сопутствующего лечения. Туда, как и на все курорты, стекаются авантюристы, игроки, самозванцы. В отличие от XIX века с его склонностью к морализаторству, люди XVIII века считали мотовство действенным лекарством от скуки и той разновидности меланхолии, которую Буасье де Соваж именует английской меланхолией[183] и которая заключается в беспричинном отвращении к жизни и почти неодолимой тяге к самоубийству. Нельзя не улыбнуться, читая славословия Пинеля водолечению, полезному благодаря не столько качеству термальных вод, сколько благодетельному воздействию развлечения. Неудивительно, что в этой связи он цитирует доктора Бордё, друга Дидро и врача высшей аристократии при Людовике XV:
Лечение минеральными водами, применяемыми в источнике своем, говорит Бордё, есть бесспорно лучшее средство медицинской помощи как для физического, так и для душевного состояния, способное производить все необходимые и возможные изменения при хронических болезнях. Все тому способствует: путешествие, упование на успех, разнообразие пищи, а главное, воздух, каким там дышат и какой овевает и проникает тело; удивление от пребывания в новом месте, перемена привычных ощущений, новые знакомства, страстишки, рождающиеся в подобных случаях, достойная вольность, коей здесь наслаждаются, – все это изменяет, переворачивает, нарушает привычку к неудобствам и болезням, коим подвержены главным образом жители больших городов[184].
К середине XIX века возникает множество «водолечебных заведений», промежуточных между гостиницей (или семейным пансионом) и частной клиникой. Кормили в них порой скудно, ибо действие ванн и душа должна была усиливать благодетельная молочная диета. Пребывание в этих заведениях избавляло меланхолика от бесчестья, связанного с заключением: в ту эпоху душевная болезнь в глазах буржуазной публики выглядела особенно позорной (считалось, что она – признак «вырождения»). Зато больной не был никак защищен от суицидальных порывов. В конце века лечение настоящей депрессии в теории будет целиком переведено в психиатрические больницы. Водолечебницы станут довольствоваться клиентами-«неврастениками», впрочем весьма многочисленными. Сколько было среди них неопознанных меланхоликов? Скандалы, разгоравшиеся то здесь, то там в связи с неожиданным самоубийством, напоминали, что «закрытые клиники» куда полезнее бальнеотерапии.
Музыка
Адепты морального лечения меланхолии придают большое значение музыке, хотя нередко затрудняются уточнить механизм ее применения и подробно объяснить способ ее воздействия. Однако все без исключения ссылаются на легендарное прошлое этого вида терапии. Можно сказать, что обращение к музыке сопутствует всей культурной истории меланхолии. Разумеется, каждая эпоха по-своему представляет себе эффект, оказываемый на душу звуками и ритмами. И если к музыке в самом деле прибегают более или менее постоянно, то аргументы, объясняющие ее использование, в ходе истории меняются. Музыка – еще более показательный, нежели иные способы лечения, пример средства, которое, оставаясь одним и тем же, подлежит различному толкованию в зависимости от различных научных теорий или верований.
«И когда дух от Бога бывал на Сауле, то Давид, взяв гусли, играл, – и отраднее и лучше становилось Саулу, и дух злой отступал от него» (I Царств 16:23). Если понимать текст Библии буквально, то Саул предстает одержимым, в которого вселился злой дух, а гусли Давида – волшебным инструментом. В древнегреческой культуре достаточно указать на случаи исцеления, достигавшегося корибантами с помощью танцев и музыки; по свидетельству Платона, они таким образом облегчали страхи и тревожные фобии[185]. Здесь музыка также выполняет магическую, колдовскую функцию. Что по этому поводу думают врачи? Цельс, как мы видели, охотно прибегает к музыке (и к шумам). Соран, со своей стороны, относится к ней недоверчиво – не потому, что музыка кажется ему бессильной, но, напротив, потому, что власть ее велика и не всегда может быть обращена в нужном направлении:
На деле музыка вызывает прилив крови и воспаление в голове, что можно наблюдать у людей вполне здоровых; доказано, что в отдельных случаях она вызывает безумие: когда провидцы поют свои пророчества, кажется, что они словно одержимы богом[186].
Музыка – неясное средство, которое нельзя применять рациональным образом и с достаточной точностью. В ее силе есть нечто опасное, ибо мы неспособны ее контролировать.
Не все авторы столь щепетильны, и средние века будут смело следовать примеру Давида или Орфея. В одном весьма любопытном документе, датируемом 1500 годом, описано, как монахи пытались лечить «меланхолика». Речь идет о художнике Хуго ван дер Гусе, который внезапно сошел с ума[187]:
Он говорил, что проклят и обречен на вечное проклятие, и желал намеренно предать себя смерти (что и случилось бы, не удержи его свидетели силой)… Его отвезли под охраной в Брюссель; призвали отца-настоятеля Фому; после расспросов и осмотра он счел, что пациент страдает той же болезнью, что и Саул. Памятуя, как Саулу приходило облегчение, когда Давид играл на кифаре, он не мешкая велел играть перед братом Хуго музыку в изобилии и представлять ему иные развлекательные зрелища, каковыми рассчитывал изгнать его умственные фантазии.
Какую именно роль здесь играет музыка? Скорее всего, она – не более чем приятное развлечение. Но за «развлекательным» использованием легкой музыки различается еще живая память о завораживающей силе мелопеи.
В ту же эпоху возникают более амбициозные теории, опирающиеся на традицию, которая восходит к Платону и Птолемею. В «Практической музыке» («Música práctica») испанца Рамоса де Парехи, вышедшей в 1482 году, четыре основных тональности соотнесены с четырьмя темпераментами и их планетами. Tonus protus соответствует флегме и луне, tonus deuterus – желчи и Марсу, tonus tritus – крови и Юпитеру, tonus tetartus – меланхолии и Сатурну. Но самое дерзкое теоретическое построение, объединившее в рамках стройного (слишком стройного) учения философию, медицину, музыку, магию и астрологию, принадлежит, конечно, Марсилио Фичино и его ученикам.
«Три книги о жизни» («De vita triplici»), выпущенные Фичино в 1489 году, – это учебник гигиены, адресованный людям образованным (literati). Их подстерегает большая опасность – излишняя потеря тонкого духа (spiritus), который служит орудием нематериальной души и в больших количествах поглощается умственной деятельностью. Сгорание этого духа вызывает злокачественную меланхолическую дискразию, особенно пагубную для тех, кто предрасположен к ней под влиянием светила, под которым родился, – Сатурна. Однако философ, поэт, человек умственного труда обязаны тому же Сатурну и меланхолии своим даром созерцания. Меланхолический темперамент глубоко двойствен: он в равной мере порождает и гения, и болезнь. Родиться под знаком Сатурна, подобно Фичино, значит получить высочайшие привилегии, сопряженные со значительным риском. Чтобы отвести от себя опасности подобной судьбы, следует использовать все средства – гигиену, диету, лекарства, молитвы. Самая насущная задача – «подзарядиться» spiritus’ом, что вернет нам утраченную субстанциальную энергию. Нужно стремиться набирать его всюду, где он дарован нам природой. Фичино радеет о настоящем духовном «восстановлении», в которое вовлечены у него обильные «духом» субстанции: духи, вина (богатые спиртом, spiritus), особенно с ароматным букетом. Не обходит он стороной и традиционные средства – очищение желудка, телесные упражнения (за исключением полового акта, крайне опасного в силу вызываемой им потери духа). Но он нуждается в более мощной поддержке, нежели пьянящие вина и цветочные запахи. Если у мира есть душа и тело, то у него есть и spiritus, посредник между ними. А поскольку spiritus человека родствен spiritus мира, мы должны уметь черпать из космических запасов. Как же уловить эту драгоценную субстанцию? Щедрым ее источником служат светила, и особенно планеты, но качество их неодинаково. Влияние Аполлона и Юпитера – единственное подлинное противоядие от болезней, которым подвержены меланхолики; эти светила разрушают злокозненное действие, источаемое Сатурном. Фичино не отвергает магии талисманов: соответствующие камни, знаки и изображения направляют на их носителя влияние благоприятных «солнц». Но есть средство лучшее, чем талисманы, – музыкальная гармония, гимны, которые пел Орфей и prisci theologi[188]. Музыка, особенно если она сопровождает орфические гимны и заклинания, почерпнутые у «герметистов», обладает огромной мощью. Посредством этой магической операции музыкант призывает космический spiritus, пополняющий его собственные запасы spiritus. Фичино вплотную подходит к границе запретных искусств. Разве это не то же самое, что управлять «гениями планет»? Церковь не потерпела бы подобного общения с нечистыми духами. Фичино обыкновенно предлагает какое-нибудь объяснение, позволяющее ему оставаться в ортодоксальных рамках. Его молитвы планетам – не настоящие заклинания; их цель – всего лишь подготовить тело к восприятию «жизнерадостного» солнечного влияния. Как бы то ни было, следует «пить», накапливать в себе ту незримую материю, без которой не может обходиться здоровый организм; латинский глагол baurire, часто встречающийся под пером Фичино для обозначения этого действия, передает «оральную» потребность поглощать, черпать, утолять жажду, столь сильно заявившую о себе в эпоху Возрождения. Достаточно вспомнить оракул Божественной бутылки: «Тринк!»
Фичино пытается дать физическое объяснение и действию музыки. Звуки, вызывая вибрацию воздуха, утончают его, делают аналогичным spiritus, возбуждая и наращивая дух, заключенный внутри нас:
Музыкальный звук через движение воздуха волнует тело; очищая воздух, он возбуждает воздушный дух, каковой связует тело и душу; волнением этим он затрагивает чувства и одновременно душу; значением своим он касается ума; в конечном счете через само движение тонкого воздуха он проникает в нас глубоко и пылко; гармонией своей он ласкает и дарует усладу; высшее согласие его затопляет нас чудесным сладострастием; по самой природе своей, как духовной, так и физической, он охватывает человека целиком и полностью завладевает им[189].
Отметим, что по совету и примеру Фичино меланхолик сам должен исполнять, а иногда и сочинять мелодии. Именно он поет, именно он играет на лире. Больной и музыкант, Саул и Давид совмещаются в одном человеке. Следовательно, музыка – уже не лечение извне, которому молодой человек (молодость полнокровна!) подвергает меланхолического старика. Это внутренняя процедура, с помощью которой меланхолик старается утихомирить, уравновесить свою беспокойную природу. Это в некотором роде осознанно нарциссическая операция: ее источник заключен в меланхолическом гении, а цель, которую она преследует, – темперировать хрупкую телесную конституцию, чья дискразия обусловлена по большей части созерцательными восторгами, вызываемыми искусством и поэзией.
Влияние Фичино будет ощущаться еще долго. Его идеи о музыке можно встретить как у поэтов, например у Ронсара, так и у мага и каббалиста Агриппы Неттесгеймского[190]. В 1650 году о. Афанасий Кирхер в своей «Всеобщей музыкальной стихии»[191] («Musurgia universalis») посвящает обширную главу «Магии музыкально-врачевательной» («Magia musurgico-iatrica»): не все болезни можно вылечить музыкой, но на те, что происходят от желтой или черной желчи, она оказывает весьма благотворное действие. Кирхер убежден, что существует искусство завораживать людей звуками и что этим способом можно даже вызывать демонов.
Бёртон в своей гигантской «Анатомии меланхолии»[192] собрал все доступные ему примеры излечения музыкой. И даже добавил свои, собственного изобретения, демонстрируя в этом острое поэтическое чутье:
Нежданные звуки трубы, перезвон колоколов, мелодия, что насвистывает извозчик, песенка, какую распевает поутру на улице мальчишка, – вот что изменяет, оживляет, восстанавливает беспокойного больного, не сумевшего ночью уснуть.
В XVII веке авторы бесчисленных диссертаций, рассуждений, трактатов пытались доказать, что музыкальные вибрации дробят, утончают, разжижают густые вещества черной желчи. В XVIII веке больше пишут о действии музыки на фибры организма. Лорри, который ввел в оборот понятие нервной меланхолии, посвящает обширную главу целебному действию музыки[193]. Он наделяет ее трояким эффектом: возбуждающим, успокаивающим, гармонизирующим. Благодаря несложному механическому воздействию правильные музыкальные вибрации восстанавливают гомотонию фибр.
Иногда встречаются даже весьма подробные технические описания. Врач из Нанси Ф.-Н. Марке сочинил книгу «О новом, легком и достопримечательном способе узнавать пульс по музыкальным нотам», а его земляк Пьер-Жозеф Бюшо добавил к ней «Мемуар об излечении меланхолии посредством музыки»:
Музыка, каковую следует применять для излечения сухих меланхолических темпераментов, должна начинаться с самых низких тонов и затем нечувствительно восходить к самым высоким; благодаря такой гармонической градации застывшие фибры, привычные к различным уровням вибрации, подаются и нечувствительно размягчаются. Напротив, обладатели влажного меланхолического темперамента нуждаются для излечения в музыке веселой, громкой, живой и разнообразной, ибо она более пригодна для того, чтобы затронуть фибры и туго натянуть их.
Говоря иначе, если нервы вялы и подавлены, если жидкости густы и неподвижны, а душа и тело сильно повреждены, должно прибегать к музыке простой, звучной, приятной; музыка эта щекочет слуховой нерв и прочие симпатические нервы, каковые, получая приятные удары, подгоняют густую лимфу, разжижают и дробят жидкости, делая их более пригодными к движению; укрепляют и возвеселяют сердце и облегчают выделения; из этого происходят сладостные и приятные мысли, члены становятся более гибкими, дух – более радостным, а животные функции отправляются лучше[194].
Этот текст – весьма простодушное свидетельство стремления дать «научную», ясную и четкую картину механизма, в согласии с которым физические процессы восприятия звука влияют на процессы «моральные». Бюшо опирается на элементарную, легко понятную физику, создающую иллюзию очевидности. Вооружившись властным тоном научной истины, он проповедует дифференцированный метод, позволяющий подобрать для каждого случая наиболее подходящее лечение. Он утверждает, будто обладает знанием, позволяющим воздействовать на организм пациента гибко, с учетом его особенностей. В своей мнимой точности он отталкивается от лженауки и приходит к сугубо воображаемым методам.
Следует, однако, напомнить, что в ту эпоху сами музыканты нередко пытались возвести на том же фундаменте теорию страстей (Affektenlehre)[195], в рамках которой каждое эмоциональное движение получало бы свое точное звуковое выражение.
Теоретики морального лечения проявят большой интерес к музыкальной терапии меланхолии. Ибо, несмотря на то что меланхолия в их понимании кристаллизуется вокруг чисто интеллектуального ядра, «идеи фикс», воздействовать на нее следует на уровне чувств и страстей, то есть ступенью глубже, нежели рассудок и понятийное мышление. Музыка же представляется им главным средством, способным затронуть чувственную сущность человека напрямик, без опосредующих представлений и идей. Она влияет непосредственно на душу. Так считает Руссо[196]; ему вторит Пьер-Жан-Жорж Кабанис, друг Пинеля, лидер школы «идеологов»:
Всеобъемлющее, в некотором роде, воздействие музыки на живую природу доказывает, что далеко не все эмоции, присущие слуху, возможно свести к ощущениям, воспринимаемым и соотносимым между собой органом мышления; в этих эмоциях есть нечто более непосредственное… Существуют особые сочетания звуков и даже простые акценты, которые завладевают всеми чувственными способностями; которые самым непосредственным действием вмиг зарождают в душе определенные чувства, подчиненные, по-видимому, этим способностям в силу основных законов органического устройства. Нежность, меланхолия, мрачная боль, живое веселье, бесшабашная радость, воинственный пыл, ярость могут быть то пробуждены, то успокоены с помощью мелодий замечательной простоты; и тем более надежно, чем проще эти мелодии, чем короче и легче для понимания фразы, их составляющие.
Все эти воздействия бесспорно относятся к области симпатии, и мыслящий орган принимает в этом реальное участие лишь как общий центр чувствительности[197].
Совершенно аналогичные идеи предлагает И.-Х. Рейль:
Музыка говорит с нашим слухом нечленораздельными звуками и потому обращается прямо к сердцу, не имея нужды, подобно красноречию, прибегать к посредству воображения и понимания. Она вводит в напряжение нашу чувствительность, требует последовательного движения наших страстей, ласково призывает их возникнуть в глубине души нашей. Музыка усмиряет душевную бурю, разгоняет туманы печали и утишает, порой весьма успешно, безудержное смятение ярости. А потому она нередко целительна при буйном возбуждении и почти всегда действенна при душевных болезнях, сопровождающихся депрессивным состоянием (Schwermuth)[198].
Но как с ней обращаться? Как перейти от этой соблазнительной теории к ее применению на практике? Рейль признает, что наблюдения и результаты пока еще недостаточны:
В каких случаях и в какой момент следует прибегать к музыке? К какого рода музыке в каждом отдельном случае, и на каких инструментах? Ибо нет сомнения, что в доме умалишенных следует использовать специальную композицию и особые инструменты, в зависимости от наклонности больного к неподвижности или же к беспорядочному возбуждению, в зависимости от формы его безумия, в зависимости от особых перемен в его эмоциональном состоянии и в соответствии со степенью активности его души[199].
Для Дж. Мейсона Кокса музыка занимает место в числе развлечений, которые отвлекают ум пациента «от печальных предметов, его беспокоящих». Следует «привлечь внимание больного», понудить его проявить интерес к чему-то иному, кроме тягостных идей, которые он постоянно перебирает в уме. Можно предложить ему вязать узлы, заниматься ткачеством, а можно дать ему послушать музыку:
Я видел, как больные, погруженные в глубокую летаргию, приходят в сознание благодаря одной лишь музыке. Видел и иных, полностью безумных, которым она вернула разум. Я наблюдал, среди прочих, весьма примечательный курс лечения с одним военным, пребывавшим в деменции: в течение нескольких недель он не вставал с постели, не произнес ни одного слова и ни разу без принуждения не принимал пищи. Явилась мысль привести к его постели музыканта, который играл различные мелодии на полковой флейте, весьма искусно варьируя их в соответствии с действием, ими производимым, и пробудил вначале его внимание, затем внушил ему интерес, явственно сказывающийся в оживленных его взорах и в том, как деятельно он отбивал такт, затем последовательно производил в нем ощущения самые приятные, как рассказал мне сам больной после выздоровления, вызвал в его памяти воспоминания, способные произвести на него живое впечатление, выстроил новые последовательности мыслей и, казалось, одну за другой развеивал иллюзии его ума. Вскоре с помощью одного только этого средства больной встал, самостоятельно оделся, вернулся мало-помалу к прежним своим привычкам, к порядку и чистоте, и наконец полностью обрел свой разум, причем без применения каких-либо иных лекарств, кроме легких тонизирующих[200].
Возможно, перед нами не просто отвлекающее средство, но особое воздействие музыки, влияющей на душу как специфическое лекарство: «Еще встречались несчастные умалишенные, чья чувствительность была такова, что они не могли переносить ни один из обычных способов лечения, но вмиг успокаивались от разнообразных и нежных аккордов эоловой арфы. Думается, в некоторых случаях уместно испытать действие череды или совокупности самых нестройных звуков, особенно если у больного хороший музыкальный слух, который может быть живо поражен подобной нестройностью»[201]. Кокс, говоривший поначалу только о развлечении, дает понять, что существует загадочный психологический механизм, точное знание которого позволит терапевту изменять по своей воле душевное состояние пациента.
Вероятно, шансы на успех возрастают, если больной, по счастью, сам музыкант и если дать ему возможность играть на любимом инструменте; тем самым польза активного лечения будет сочетаться с собственно действием музыки. Лёре, описывая успешное исцеление меланхоликов моральными средствами, приводит случай с одним музыкантом-меланхоликом, которому предоставили выбор между скрипкой и ужасным душем. Больной после недолгих колебаний соглашается взять инструмент и играет «Марсельезу»:
Пока он играет, я отвожу его в школу; все поют, он аккомпанирует певцам, и целый час без перерыва он занимается музыкой; продолжает и в следующие дни, хотя и неохотно. Иногда мне приходится напоминать ему, что неподалеку от школы есть душ, но я к нему не прибегаю. Понемногу лицо его оживляется; игра, поначалу довольно медленная, становится энергичнее. В поведении его заметна свобода, каковой за ним не замечалось в лечебнице. Иногда он улыбается, особенно если поют фальшиво; но он не унывает, охотно направляет певцов, которых я ему доставляю, и становится незаменимым участником всех наших музыкальных утренников. Время от времени он еще спрашивает: «Чего вы от меня хотите?»; но, обдумав свое положение и убедившись, что окружен умалишенными и помещен под надзор врача, начинает испытывать доверие… Излечение П…, безусловно, вызвано было тем, что он исполнял музыку. Значит, музыка оказала на этого больного то влияние, какое приписывали ей древние в лечении меланхолии? Или же П… излечился только потому, что, занимаясь музыкой, он возвращался к прежней своей профессии? По моему суждению, обе причины способствовали выздоровлению его, и я не берусь сказать, какая из двух внесла больший вклад в достигнутый результат[202].
Следовательно, больного вновь принудили к активности, шантажируя его душем. Но Лёре не ведает сомнений: музыка целительна, и вдвойне целительна, если исполняется самим больным. Разумеется, «есть умалишенные, состоянию которых музыка полезна, и иные, для которых она была бы вредна». Наибольшую пользу она приносит именно при меланхолии. «Когда перед нами весьма печальный умалишенный, погруженный в сильную апатию, музыка, если он ею занимается, будет в некотором роде противоядием от его безумных идей, возникнет борьба и, если музыка одержит верх, безумные идеи будут отторгнуты и побеждены. Просто слушать музыку, возможно, было бы бесполезно; но исполнять ее, уделяя внимание тому, что исполняется, есть развлечение безусловно действенное»[203].
Эскироль, со своей стороны, не считает собственные опыты в этом направлении успешными. Их описание заслуживает того, чтобы с ним ознакомиться:
Мне приходилось опробовать музыку как средство лечения умалишенных; я пытался использовать ее различными способами и при обстоятельствах, как никогда располагающих к успеху. Иногда она их раздражала, даже вызывала ярость; часто, казалось, развлекала; но сказать, что она способствовала излечению их, я не могу: она была полезна выздоравливающим.
Один больной липеманией, которому брат его играл музыку вместе с лучшими мастерами Парижа, впадал в бешенство, хотя музыканты находились не в его комнате, а в другом помещении; он твердил окружающим: «Отвратительно! им весело, когда я нахожусь в подобном состоянии». Брат этот, прежде нежно любимый, стал для больного невыносим.
Я наблюдал нескольких умалишенных, весьма искусных музыкантов, которые во время болезни слышали только фальшивые звуки; самая лучшая музыка поначалу возбуждала их, потом вызывала неудовольствие, а в конечном счете и гнев. Одна дама, прежде страстная поклонница музыки, начинала играть и петь привычные ей мелодии; но спустя несколько секунд пение прекращалось, и больная продолжала извлекать несколько нот из рояля, повторяя их часами самым однообразным и утомительным образом, если никто не брал на себя труд отвлечь ее и заставить отойти от инструмента.
Я много раз пытался применять музыку к отдельным больным и решил испытать, как действует она сразу на многих; опыты мои проделаны были летом 1824 и 1825 года. В нашей лечебнице несколько воскресений подряд собирались несколько весьма известных столичных музыкантов, коим помогали ученики музыкальной Консерватории: арфа, фортепьяно, скрипка, несколько духовых инструментов и блистательных вокалистов сообща давали нам концерты, столь же приятные, сколь и интересные.
Восемьдесят умалишенных женщин из числа выздоравливающих, страдающих манией и мономанией в спокойной форме, и несколько больных липеманией удобно расположились в так называемом дортуаре для выздоравливающих; музыканты находились напротив, в помещении перед дортуаром, служившем мастерской… Они играли и пели мелодии самых различных тональностей, видов и ритмов, с переменой числа и характера инструментов; исполнили несколько больших музыкальных пьес. Умалишенные мои слушали очень внимательно, лица их оживлялись, глаза многих начинали блестеть, но все оставались спокойны; у нескольких женщин катились слезы, две из них попросились спеть одну мелодию и чтобы им аккомпанировали; желание их удовлетворили.
Зрелище это, новое для несчастных наших больных, не осталось без воздействия, но ни излечения, ни даже улучшения в их душевном состоянии достигнуто не было… Мне возразят, быть может, что музыка, отнюдь не привычная для женщин из Сальпетриер, не должна была произвести на них сильного действия; но я пробовал, и раньше и потом, влиять музыкой на умалишенных, которые успешно занимались ею всю жизнь, и даже на весьма искусных музыкантов, но с тем же успехом. Я не стану после этих неудач делать вывод, что бесполезно давать слушать музыку умалишенным или побуждать их играть самим; пусть музыка и не излечивает, но она развлекает и, как следствие, приносит облегчение; она отчасти утишает физическое и моральное страдание; и она очевидно полезна для выздоравливающих, а значит, отказываться от ее применения не следует[204].
Если приверженцы музыкальной терапии ссылались в поддержку своего мнения на истории и анекдоты об отдельных больных, то Эскироль осуществляет обширное статистическое исследование: он проводит опыт на большом числе пациентов. Именно так развеиваются медицинские легенды и предрассудки. Несмотря на возражения Лёре (который упрекает его в том, что он предварительно не отобрал больных, способных дать положительную реакцию), с середины XIX века мнение Эскироля возобладает полностью. Именно эту точку зрения отстаивает Гризингер, считавший музыку одним из способов занять больного, а главное, вернуть его к прежней жизни. Поскольку главный лечебный принцип заключается в том, чтобы «укрепить прежнее “я”», занятия музыкой имеют смысл лишь для тех, кто к ним приобщился до болезни. «Пытаться заставить человека, ненавидящего музыку, играть на каком-либо инструменте»[205] вполне бесполезно. Для него полезнее будет любая игра. В целом роль музыки сводится к активной терапии – наряду с садоводством, работой в мастерских, гимнастикой и умственными упражнениями. Несмотря на то что в XIX веке иногда возникала идея «музыкальной религии», позитивистская психиатрия конца столетия окончательно отказалась от магических притязаний Возрождения и осмотрительно смирилась с тем, что ей ничего не известно о механизме воздействия звуковых раздражителей на чувства и страсти. Пусть она и считает достоверным «закон ассоциаций», но признает, что с точностью установить природу стимулов, способных подтолкнуть ассоциации в желательном для терапии направлении, невозможно. Научная зрелость заключается в умении принять неточность, если ее нельзя подчинить рациональному контролю, а не в том, чтобы предпочесть ей ложную точность.
Семейное врачевание
Начиная с середины века приверженцы морального лечения стали уделять внимание возможностям терапии общественной средой – «социотерапии». Музыка интересует их в бесконечно меньшей степени, нежели «сельскохозяйственные колонии» (примером которых может служить Гел в Бельгии) или «семейное врачевание»: по окончании острого периода болезни, когда используются принудительные меры и курсы физического лечения (длительные ванны, холодные обливания, сухие растирания, кровопускания, тонизирующие и антиспастические препараты, кормление через зонд, морфин), Бриер де Буамон рекомендует прежде всего «семейную жизнь». Не возвращение больного в семью, а семейную организацию лечебной среды, в данном случае частной клиники. Желательно, чтобы руководство этой формой непрерывного лечения взяла на себя женщина: «Одни лишь женщины способны посвятить себя этому священному служению, и примеры добра, какое могут они совершить, придают им сил на этом жертвенном пути»:
В 1838 году, приняв на себя руководство лечебницей для умалишенных на улице Нёв-Сент-Женевьев, мы поняли, что следует противопоставить многочисленным неудобствам сего заведения такой метод лечения, какой мог бы успешно преодолеть затруднения, связанные с помещением в него. Семейная жизнь, идею которой подсказала блистательная и почтенная г-жа Бланш, представилась нам наилучшим средством. В осуществлении сего опыта положился я на достойную соратницу, коею одарило меня Провидение. Проникнувшись преимуществами, каковые сей способ лечения доставляет больным, она собрала в своих покоях больных разного рода мономанией, прежде всего тех, кто желал покушаться на жизнь свою, пребывал во власти мрачных печалей или одержим был мучительными галлюцинациями, и даже некоторых умалишенных, замышлявших причинять смерть другим. Это апостольское служение продолжалось не час или два, но круглые сутки. Здесь, находясь непрерывно среди них, вразумляя их, ободряя, укоряя или пошучивая над ними, в зависимости от обстоятельств, она принимала посетителей, занималась делами и заставляла гостей своих наблюдать за происходящим… Мономанам, погруженным в свою навязчивую идею, приходилось помимо воли слушать разговоры вокруг. Разнообразие людей, бесед, предметов постепенно оказывало действие на их ум, и мы могли бы привести весьма любопытные примеры больных, подобных статуям, ничего не слушавших и отчаявшихся, изъявлявших зловещую решимость, бесконечно повторявших одни и те же речи, каковых это ежеминутное давление в конечном счете расшевеливало, заставляло выйти из своего оцепенения и возвратиться к реальной жизни[206].
Дом доктора Бриера де Буамона уже служил прообразом нашей «групповой психотерапии». Неудивительно, что он заметил явление, которое мы сегодня назвали бы «переносом»:
Период, когда следует начинать подобное лечение, меняется в зависимости от характера симптомов; зачастую необходимо дождаться, чтобы больные стали спокойнее, чтобы у них осталась только их идея фикс. Меланхолик с манией самоубийства, которого в острый период по десять или двенадцать часов держали в ванне, тот, кого подвергали насильственному кормлению, те, к кому вынуждены мы были применять принуждение, не могли не признать, по контрасту с этими средствами, что строгие меры, которым их подвергали, продиктованы были только их интересами. Разлука с больными, которые прежде были им товарищами, производит целительное влияние на их ум и пробуждает иные чувства. Мы наблюдали, как множество зловещих мыслей исчезало при этом ежедневном контакте! Не раз выздоравливающие покидали нас с неохотой, и, что служит нам сладчайшей наградой, между нами сохранялись длительные и благодарные связи[207].
Как мы видим, супруга психиатра берет на себя тяжкую и порой опасную миссию. К тому же она приобретает новый, глубокий опыт патологического поведения. Непрерывное лечение связано с непрерывным наблюдением. Под проницательным взором г-жи Бриер де Буамон признанная теория, определявшая меланхолию как «частичный бред», оказывается несостоятельной. В действительности меланхолия поражает человека целиком, во всей его полноте, не обходя стороной ни одну из его способностей:
Это ежедневное, ежечасное, ежеминутное наблюдение, воспроизведенное с безупречной точностью памятью преданной подруги жизни, оказывающей нам столь великую помощь, утверждает нас в убеждении, что все идеи объединены общей связью, и не позволяет нам верить в существование четко ограниченного частичного бреда… Отчего отказывать уму в единстве, каковое есть закон физиологии, патологии и универсума?[208]
Какой вывод следует извлечь из этих примечательных наблюдений? Что в лечении депрессивных состояний большую роль играет фигура матери? Бриеру де Буамону до этого еще далеко. Но он по крайней мере обращается к психиатрам с советом, который нельзя не напомнить:
Мы весьма настоятельно рекомендуем врачам, посвящающим себя лечению умалишенных, с великим тщанием относиться к выбору супруги, ибо она может оказать неоценимые услуги заведению, и есть такие, какие оказать способна только она одна[209].
Можно ли бороться с наследственностью?
В гуморальной теории, как мы видели, меланхолия связана с определенным физическим расстройством. Не существует меланхолического состояния без наличия черной желчи в подреберье, в мозгу или в крови. На первый взгляд подобный детерминизм весьма несложен. Однако в описании сугубо гипотетических механизмов, которые приводят к образованию черной желчи, присутствуют различия и нюансы: ему могут способствовать наследственный темперамент, диета, дурной воздух, недостаток физических упражнений, сдерживание семенной жидкости, умственный труд, неумеренное благочестие, неразделенная любовь или ревность. То есть выработка черной желчи в равной мере объясняется как физическими, так и умственными или эмоциональными причинами. Однако все это многообразие весьма несхожих причин приводит к меланхолическому состоянию лишь при посредстве особой эндогенной субстанции, которая и будет его непосредственной причиной. Таким образом, терапия оказывается перед выбором: воздействовать непосредственно на ближайшую причину (с помощью кровопускания, ревульсии, очищения желудка) или прибегать к мерам, направленным на причины отдаленные (к диете, гигиене, распорядку дня, сну и т. д.).
Теория нематериальной меланхолии, а позднее – теория навязчивой идеи и частичного бреда отводят главную роль нервным, умственным или эмоциональным явлениям. А поскольку нервная система есть прежде всего реляционный механизм, меланхолия («липемания») представляется феноменом в первую очередь реактивным и психогенным. Физическая предрасположенность или темперамент благоприятствуют депрессивному состоянию, но само оно чаще всего толкуется как следствие психического шока или чрезмерного напряжения, вызванного внешними обстоятельствами. Депрессивная печаль есть стойкий отзвук «огорчительной идеи», от которой пациенту не удается избавиться. Тем самым соматические явления переводятся в разряд последствий меланхолического состояния. Медицинские процедуры, оказывающие сильное воздействие на тело, больше не считаются специфическими: они лишь подготавливают пациента к восприятию морального лечения. Последнее изменяет впечатления, ощущения, течение мыслей, то есть обладает тем преимуществом, что влияет на саму болезнь или по крайней мере инициирует ментальную реакцию, которая затронет и разрушит инородное тело – навязчивую идею. Настоящее, каузально-специфическое лечение нацелено вначале на подавление патогенных раздражителей, на изменение среды (чтобы больной не соприкасался больше с людьми или предметами, которыми вызвана его болезнь: никаких религиозных утешений для тех, кого сделала меланхоликами чрезмерная набожность!); затем больного можно подвергать благотворному влиянию музыки, речей, зрелищ, разного рода деятельности, игр, путешествий. Искусство терапевта заключается в умении выбрать и дозировать эти стимулы так, чтобы добиться положительных изменений в максимально короткие сроки. Если гуморальное лечение, по-видимому, часто опирается на мечту о физической магии, то лечение психологическое на начальном этапе своего развития переносит эту мечту в иной план: оно стремится стать идеально виртуозной игрой, мастерским владением всеми клавишами и регистрами нервной чувствительности.
Конечно, это еще всецело механистическая психология: ощущения, страсти, идеи понимаются как вещи или физические процессы. Нелегко осознать, что патологическое поведение не всегда сопровождается более или менее выраженным поражением нервной субстанции. Даже там, где толчком к развитию депрессии послужило чисто эмоциональное событие, врачам трудно поверить, что стойкое и глубокое депрессивное состояние со временем не вызывает никаких органических изменений; им непременно нужно допустить, что эмоции меняют тело и, в частности, нервную ткань. Ж.-П. Фальре в 1864 году писал о мозге: «Нельзя воздействовать на этот орган, не воздействуя одновременно на мысли и чувства; и наоборот, нельзя влиять на мысли и чувства, не влияя непосредственно на мозг или нервную систему в целом»[210]. Таким образом, даже если болезнь начинается не с органического расстройства, то в конечном счете оно всегда возникает. Отсюда повышенный интерес психиатрии XIX века к поискам анатомических отклонений. В одном случае поиски эти увенчались блистательным успехом: Антуан-Лоран Бейль в 1822 году констатировал особый тип менингита у пациентов, скончавшихся от общего паралича[211]. Быть может, есть надежда обнаружить подобный соматический субстрат и в меланхолии? Вину за нее возлагали поочередно на анемию, гиперемию, водянку головного мозга. И особенно на ишемию, которую, по утверждению Теодора Германа Мейнерта[212], он констатировал в большинстве случаев. Но все это было не вполне убедительно, хотелось бы точной, оригинальной патогностической картины. За отсутствием анатомического субстрата пришлось обратиться к тщательным клиническим наблюдениям, статистическим исследованиям и описанию измеримых физиологических явлений (пульса, температуры, давления). Разве липемания, мономания, традиционная меланхолия, обширные и расплывчатые сущности, не нуждаются в делении на более четкие и определенные клинические разновидности? Быть может, выяснится, что более тонкая классификация послужит основой для выработки лучшей терапии. Одним из первых выявленных и подтвержденных наблюдением фактов стал нередко родовой, наследственный характер депрессивных состояний.
Уже Пинель писал о наследственных, или «врожденных», видах безумия. Тем не менее он подчеркивал это обстоятельство только в связи с манией. Когда Ж.-П. Фальре предложит свое классическое описание циркулярного психоза, он укажет на его зачастую наследственный характер. Бриер де Буамон придет к тем же выводам, изучая склонность к суициду. Отныне влияние внешних факторов – среды, условий жизни, любовных разочарований – больше нельзя считать определяющим: это внешнее влияние переходит в разряд факультативных причин. Врожденная конституция играет куда более весомую роль. Депрессия как болезнь вновь предстает продуктом соматической структуры, эндогенным процессом. Собственный ритм циркулярного психоза почти не поддается внешним воздействиям. Чередование маниакального, депрессивного состояния и периодов просветления подчиняется внутреннему закону. Неудивительно, что Ж.-П. Фальре, затрагивая вопрос о лечении этого заболевания, призывает читателя к повышенной клинической бдительности, к самому строгому наблюдению за естественным развитием душевных болезней; он не может предложить никакого «терапевтического инструмента»:
В самом деле, как назначать лечение и следить за действием применяемых средств, если не установлено предварительно четких разграничений между фактами душевных болезней? Как осмыслить действие терапевтических средств, если не работать со сходными или по крайней мере аналогичными фактами и если нам не известен заранее естественный ход болезни? И однако именно в таком досадном направлении будет двигаться лечение до тех пор, покуда лекарственные средства будут нацелены на безумие вообще, и даже на манию и меланхолию, поскольку за названиями этими собраны воедино болезненные состояния, требующие самого строгого разграничения[213].
Но ни один врач не любит сидеть сложа руки. А сила традиции столь велика, что Фальре вновь ссылается на мнение древних авторов об абдоминальном источнике меланхолии, пытаясь его модернизировать и украсить неврологическими гипотезами в духе времени:
Источник и главная причина меланхолии чаще всего видятся нам, как и древним авторам, в различных расстройствах органов подчревной области, а главное, в системе большого симпатического нерва. Поэтому мы часто советуем разного рода аппликации на брюшные стенки меланхоликов и разделяем мнение нашего покойного собрата доктора Гислена, рекомендовавшего постельный режим как средство, нередко полезное при лечении меланхолии[214].
Быть может, Фальре непоследователен? Ведь вера в наследственный детерминизм меланхолии должна была привести его к полному отрицанию терапии? Как мы видели, с его точки зрения, физическое и моральное всегда оказывают друг на друга влияние. Согласно этому принципу, соматическое расстройство может само до известной степени претерпеть изменения под действием психики: Фальре не согласен с узким видением терапевтических перспектив у медиков «органической школы»:
Мы полагаем, что каждое средство, именуемое моральным, воздействует одновременно на психическое состояние, и что всякое средство, именуемое физическим, воздействуя на нервную систему, одновременно влияет на моральное состояние или на умственные и эмоциональные способности… Не будь этой теории, нам трудно было бы постичь возможный эффект морального лечения при заболевании, чье первичное органическое условие заключается в поражении мозга или иных частей организма. Но… это изначальное нарушение, неведомое в сущности своей, можно изменить посредством упражнения умственных и эмоциональных способностей[215].
Следовательно, констатируя роль наследственности в депрессивных состояниях, не следует отказываться от активной терапии. Напротив, возникает еще более насущная необходимость в превентивном лечении, в серии профилактических мер. Так, Бриер де Буамон, убежденный, что «безумие через наследственность атакует основы психосоматики»[216], предлагает не ограничивать предупреждение самоубийства только запретом кровнородственных браков или браков между людьми с аналогичной наследственностью. Следует уделять особое внимание моральному и религиозному воспитанию детей, рожденных от «родителей-самоубийц», снабдить их с самого юного возраста оружием, способным отсечь смертоносные идеи, если таковые у них возникнут.
В этом заключается одно из самых интересных и плодотворных противоречий романтической медицины: она равно убеждена и в роковой роли наследственности (или вырождения), и в действенности социальных факторов, среди которых центральное место принадлежит воспитующему слову. Гигиена и педагогика могут служить, по выражению Бриера де Буамона, «модификаторами наследственности» без применения любых иных лекарств. Доктор Сериз разрабатывает детальную теорию органической действенности языка, в котором он видит главное связующее звено между индивидуальным организмом и общественной реальностью. Обучать какой-либо деятельной цели значит посредством слова изменять самое тело пациента:
Деятельная цель есть источник идей и чувств, вызывающих производство значительного числа явлений церебро-мускульной, церебро-ганглиозной, внутримозговой и церебро-сенсорной иннервации. Врач должен учитывать не только физиологическое влияние, оказываемое специальной и индивидуальной деятельной целью; он должен учитывать также и то влияние, какое оказывает общая, социальная деятельная цель, лежащая в основе наций и сохраняющая их. Именно в общей деятельной цели содержится главная причина общих характеров, отличающих друг от друга народы, племена и касты[217].
Человеческий замысел определяет психофизическую структуру: неврология доктора Сериза смыкается с общественной моралью и спиритуалистской метафизикой. Сериз и его друзья снова вводят в психиатрическую терапию, наряду с либерально-«прогрессивными» идеями, отсылку к религии и «христианскому спиритуализму», заклейменному Пинелем, наследником века Просвещения, за угрозу омрачить жизненный горизонт меланхолика. (В книге Пинеля содержится изрядное количество занятных историй о меланхолии, вызванной методистской экзальтацией, которые он почерпнул из последних английских работ.) Если идея наследственности, по-видимому, ведет к всеобъемлющему детерминизму, то обращение к «деятельной цели» открывает не менее глобальные перспективы свободы, позволяющей человеку вырваться из сферы чисто физиологического детерминизма и превратить тело в послушное орудие своего замысла. Человек избегнет печали и меланхолии, если сумеет полностью отдаться своей деятельной цели, не позволяя возникать «явлениям антагонистической иннервации», препятствующим его действиям: экспансивная эйфория есть результат «синергической иннервации», благодаря которой организм целиком включается в осуществление желания, то есть в реализацию «общественного дела».
Новшества и разочарования
XIX век – не только столетие детерминистских утверждений и романтических умозрений относительно общественного удела человека. Это эпоха бурного развития промышленности и техники, когда в ускоренном ритме появляются все новые физические изобретения и химические вещества. Меланхолия, как всякая недостаточно изученная болезнь, от которой нет подтвержденного практикой специфического лекарства, становится испытательным полигоном для всех открытий по мере их совершения; на ней пытаются опробовать все вновь выделенные способы воздействия. Почему бы не рискнуть и не поставить опыт? При этом, как правило, первые опыты применения каждого средства внушают определенные надежды, и всегда находятся восторженные или корыстные умы, спешащие воздать ему славу прежде, чем данный способ лечения будет должным образом испытан.
В конце XVIII века Перфект[218] расхваливает достоинства камфары и мускуса (известных, впрочем, с давних пор). Дж. Мейсон Кокс – страстный поклонник наперстянки[219], которую он считает лучшим рвотным средством: поскольку она не только воздействует на кровообращение, но и вызывает сильную тошноту, ее эффективность при безумии кажется ему несомненной. Своих сторонников имеют также лавровишневая вода[220] и очный цвет полевой (anagallis)[221]. Во времена расцвета магнетизма[222], а затем гипнотизма эти средства пытаются применить против меланхолии, равно как и против всех других болезней. Практически с самых первых, еще робких разрядов электрического тока его опробуют во всех формах: под конец XIX века всех меланхоликов лечат фарадизацией[223]. С появлением обезболивающих – эфира, хлороформа – их назначают при тревожных и буйных формах болезни; поначалу внимание обращают на успехи, затем – на нежелательные побочные действия этих веществ. Свой звездный час пережил и гашиш. С распространением подкожного введения лекарств этот новый прием был немедленно взят на вооружение; больным впрыскивают самые разнообразные вещества, от хлористого натрия до «нервной жидкости», включая камфару, морфин, собачью сыворотку, яичковую вытяжку… Когда получила подтверждение роль фосфора в физиологии нервной системы, все ожидали положительной реакции меланхоликов (и «неврастеников») на назначение богатого фосфором рыбьего жира. Каждый новый медикамент возрождал надежду, сменявшуюся почти полным разочарованием: приходилось смириться с тем, что найдено всего лишь новое вспомогательное средство.
Самые противоречивые теории спокойно соседствуют друг с другом. Если прежде к причинам меланхолии относили одновременно и воздержание, и половую распущенность, то к середине XIX века в их число включают поочередно и хроническую церебральную гиперемию, и сужение кровеносных сосудов, снабжающих нервные центры. Поэтому пиявки к вискам или к затылку ставят по-прежнему. Но в то же время назначают амилнитрит для расширения сосудов головного мозга и обосновывают постельный режим необходимостью обеспечить лучшее кровоснабжение оконечности черепа. Еще один парадокс: меланхолия требует одновременно и возбуждающих, и успокоительных средств. При депрессии, считавшейся состоянием нервного истощения, пониженной возбудимости, хронической усталости, казалось бы, показаны средства возбуждающие, тонизирующие, «укрепляющие нервы»: баротерапия, кислородные ингаляции, облучение лампой красного света, горячие ванны, протоксалат или йодид железа, мышьяк, пурпурная спорынья, стрихнин, эзерин, строфант, не говоря уже о старинной хине. Но нет ли опасности с помощью большинства этих средств усилить бессонницу, обострить некоторые состояния тревожного возбуждения? Подобно тому как неврастения представляется «раздражительной слабостью», в меланхолии видят сочетание недостатка нервной энергии с ненормальной возбудимостью. Бенжамен Балль даже недвусмысленно связывает депрессивные явления с особой, только им свойственной формой возбудимости: «Депрессия, которой, по-видимому, характеризуется липемания, зачастую представляет собой лишь обращенное возбуждение; поэтому успокоение нервной системы есть одна из важнейших рекомендаций, коей нужно следовать»[224]. Сегодня мы бы сказали: «подавленная агрессия».
Следует ли искать новых способов унять это тревожное возбуждение? Не стоит ли раз и навсегда с благодарностью принять дар, завещанный традицией, – опиум? Пока закон не догадался взять под контроль применение сока и семян мака, им всегда находилось место в личной аптечке меланхолика, причем место почетное: это было не обычное заурядное лекарство, а драгоценный запас, ultima ratio, мощное и опасное последнее средство. В конце XVIII века опий стал светским лекарством: скучающие мужчины и истерические дамы обращаются к нему не только при кашле, коликах, болях, но и, подобно Жюли де Леспинас, при муках taedium vitae[225]. Бенжамен Констан в двадцатилетнем возрасте приобщится к опию через г-жу де Шарьер и будет постоянно иметь при себе склянку с ним[226]: легкий способ при случае симулировать самоубийство. Кольридж начинает принимать его из-за ревматических болей и впоследствии не может от него отказаться. Де Куинси близко знакомится с наркотиком по причине сильной зубной боли и надолго пристрастится к нему[227]. В последние годы XVIII века два врача, Ферриар в Англии и Кьяруджи в Италии, докладывают о замечательных успехах, достигнутых с помощью опия при меланхолии. Конечно, иногда седативный эффект оказывается чрезмерным, опий не следует прописывать людям слишком ослабленным; однако наркотическое действие опия можно смягчить, сопровождая его соответствующей дозой возбуждающего, тонизирующего средства, например хины. Это сочетание лекарств, впервые предложенное Ферриаром[228], часто использовал Пинель при лечении мании. Насколько нам известно, первое упоминание опиумной терапии с увеличением дозы, целью которой служит не только борьба с бессонницей, но и снятие тревожной депрессии, встречается в примечании, которым женевский врач Луи Одье сопроводил свой перевод книги Кокса[229]; примечание это он счел необходимым добавить, дабы оспорить утверждение английского врача, полагавшего, что опий не только не оказывает стойкого действия, но даже не приносит временного облегчения:
Опиум представляется мне лекарством ‹…› от которого можно ожидать при этой болезни наилучшего эффекта. Одна молодая девица давно пребывала в глубокой меланхолии, внушавшей ей величайшее отчаяние и величайшее отвращение к жизни, с которой она несколько раз пыталась свести счеты. Однажды она настойчиво просила меня дать ей яду. Сперва я пытался ее отговорить, но наконец пообещал дать ей лекарство, которое либо вылечит ее, либо убьет. Я прописал ей порошки, составленные из грана опия и шести гранов мускуса, которые должна она была принимать каждые четыре часа. Лекарство она взяла охотно, в надежде, что оно оборвет ее жизнь (ибо излечение свое почитала совершенно невозможным); на первый раз оно пробудило ее внимание и позволило провести спокойную ночь в ожидании смерти. Я постепенно увеличивал дозу и довел ее до тридцати гранов опия в сочетании с равным количеством мускуса. Под счастливым влиянием этих порошков она постепенно вновь обрела покой, надежду и, наконец, уверенность в полном выздоровлении, каковое вскоре и воспоследовало.
Интересно, что у девицы позднее были рецидивы, но Луи Одье столь же быстро сумел с ними справиться с помощью того же средства.
Опий (или морфий, выделенный в 1805 году Зертюрнером) получит широкое распространение; его использование станет обязательным. Список психиатров середины XIX века, заявлявших о своей приверженности этому лечению, весьма обширен: Мишеа[230], Бриер де Буамон[231], Гислен[232], Целлер, Гризингер[233], Энгелькен[234], Эрленмейер[235], Сеймур[236]… Почти все они прибегали к методу возрастающих доз.
«О благодатный, нежный и всесильный опиум!»[237] Он не всегда отпускает тех, кто попал к нему в зависимость. Зачастую опиумная эйфория опаснее, нежели депрессивная дисфория. А некоторые больные, вместо того чтобы успокоиться, приходят в возбуждение. Врачи стремятся найти более управляемые седативы. Вспоминают о некоторых пасленовых, издавна сопутствовавших опию в фармакопеях, – белладонне, дурмане, белене. Маньян, вслед за Некке, весьма высоко оценивает действие скополамина при меланхолии[238]. Но П.И. Ковалевский[239] в своей книге, французский перевод которой вышел в 1890 году, утверждает, что опиум и гиосциамин отныне окончательно свергнуты с пьедестала хлоралгидратом. Ковалевский, как и многие другие, полагает, что кокаин – лучший анальгетик при неврастении и меланхолии, и рекомендует назначать его в высоких дозах. Разочарование не заставило себя ждать. Быть может, при тревожных состояниях лучше будет ограничиться невинными бромистыми соединениями. Но тут появляются новые гипнотические препараты: сульфонал, уретан, паральдегид… Увы, это лечение, снижающее возбуждение и бессонницу, приводит к ступору!
1900: предварительные пределы медицинской помощи
«Не существует каузального лечения маниакально-депрессивного психоза», – напишет Крепелин в конце XIX века[240]. Можно ли говорить о полном излечении меланхолика? – задается вопросом Ж. Люис[241]. Нет. «Недуг всегда подспудно присутствует в нем, и под влиянием какой-нибудь случайной причины он способен заболеть снова». Наука конца века еще сильнее, нежели романтическая психиатрия, верит в силу «зачатка наследственной предрасположенности». Люис в большинстве случаев наблюдает неумолимое ухудшение состояния. Он видит, как его якобы выздоровевшие больные «не раз, с промежутком в два или три года, заболевали вновь, излечивались, снова заболевали и в конечном счете, страдая сильными странностями характера и чудачествами, впадали в состояние пассивности, которое есть первая стадия деменции».
Обратимся, наконец, к серьезной монографии того времени – труду Рубиновича и Тулуза[242]; в нем содержится обширная и эклектичная глава о врачевании меланхолии, где перечислено множество фармакологических средств и разнообразных рекомендаций относительно мер гигиены и приемов морального воздействия. Но авторы обладают достаточным опытом, чтобы признать: в их распоряжении нет специфического лечения, которое давало бы постоянный эффект и было пригодно для всех. Прошли те времена, когда врачи могли мечтать об одном лекарстве, вызывающем полную ревульсию (как чемерица), или об одном методе морального лечения, способном уничтожить идею фикс, бредовое ядро болезни. Есть тысячи способов лечения, но непогрешимого среди них нет. Тысячи мелких орудий оставляют нас безоружными. Следует терпеливо сочетать терапевтические приемы, заранее зная, что ни один из них не окажет решающего действия. Бессилие может подтолкнуть нас к нигилизму: раз ничто не действует, то и делать ничего не нужно. Но бездействие претит медицине. В подобном случае существует еще один выход – полипрагмазия, испытание всех средств, какие только можно вообразить; это будет уже не та претенциозная полипрагмазия, которая получила распространение в эпоху Возрождения и на которую по праву ополчался Пинель, но скромное, непритязательное разнообразие, заранее извиняющееся за свои невеликие результаты.
Большинство методов, считавшихся ранее специфическими, до сих пор [до 1960 года] не вышли из употребления, но оценивают их весьма сдержанно и эффекта ожидают минимального: больным прописывают ванны, очищение желудка, горчичники, назначают тонизирующие и седативные средства. Но до конца вылечить меланхолию не обещают: при депрессивных состояниях все сводится лишь к облегчению ряда наиболее тягостных симптомов. Больных кормят и путем постоянного надзора препятствуют суицидальным порывам, не позволяя свершиться худшему. Их не принуждают насильно к какому-либо занятию, поскольку никто больше не считает, что умеет влиять на душевные механизмы. Никому недостает самомнения верить, будто пациента можно изменить, – ему всего лишь доставляют наилучшие возможности для того, чтобы измениться самому, по собственной стихийной инициативе. Не в силах повлиять наверняка на саму болезнь, врачи прибегают к множеству простых «вспомогательных» вмешательств, которые могут послужить опорой для процесса восстановления. Старинная мечта о чудесном лечении, поражающем тайную силу, была оставлена. Психиатры 1900 года согласились признать, что выздоровление – лишь в малой степени дело рук врачей; оно есть самопроизвольный и загадочный акт, которым организм по своему усмотрению отвечает на оказанную ему помощь. Быть может, при меланхолии тело ответить не в состоянии… Медицина смиряется с этим унижением: она не располагает научными, поддающимися контролю приемами, которые могли бы вывести организм из заторможенности, изменить ту вялую кинестезию, на какой зиждется депрессивное сознание. Нет никаких способов воздействия на расстройство жизненной силы, составляющее основу меланхолии. Единственная, но весьма важная функция медицины – оказывать помощь, зная, что она может выступать лишь в роли помощницы и наблюдательницы за развитием депрессивного состояния. Однако обеспечивать насущные потребности больного, сохранять ему жизнь, даже если никак нельзя пробудить его наиболее глубинные функции и настройки, – не такая уж ничтожная задача.
Тем не менее психология конца XIX века вполне допускает возможность излечить меланхолию физическими средствами. «Меланхолии как чисто душевного образования не существует», – пишет Жорж Дюма. Она «всегда есть сознание телесного состояния»[243]. И медицина в принципе вполне способна воздействовать на это «телесное состояние». Просто на данном этапе она никак не умеет влиять на специфические соматические структуры, которые определяют переживание индивидом своего «внутреннего времени», эмоциональную окраску его взгляда на мир, ощущение легкости или тяжести, которым сопровождаются его поступки и мысли. Меланхолик еще на несколько десятилетий останется типичным воплощением непостижимого, недоступного человека, пленника в темнице, ключ от которой еще предстоит найти.
Библиография к диссертации 1960 года
Труды общего характера
Ackerknecht Erwin H. Kurze Geschichte der Psychiatrie. Stuttgart, 1957.
Laehr Heinrich. Die Literatur der Psychiatrie, Neurologie und Psychologie von 1459 bis 1799. 3 vol. Berlin, 1900.
Laignel-Lavastine Maxime, Vinchon Jean. Les Malades de l’esprit et leurs médecins du XVIe au XIXe siècle. Paris, 1930.
Lewis Aubrey J. Melancholia: historical review // J. ment. Sci. 1934. № 80. Р. 1.
Lewis Nolan Don Carpentier. A Short History of Psychiatric Achievement. New York, 1941.
Semelaigne Louis-René. Les Grands Aliénistes français. 2 vol. Paris, 1894.
Semelaigne Louis-René. Les Pionniers de la psychiatrie française avant et après Pinel. 2 vol. Paris, 1930–1932.
Vie Jacques. Histoire de la psychiatrie // M. Laignel-Lavastine. Histoire générale de la médecine. Paris, 1949. Vol. III.
Zilboorg Gregory, Henry George William. A History of Medical Psychology. New York, 1941.
Использованные источники
Aetius Amidenus. De melancholia // Claudii Galeni opera omnia / Éd. par C G. Kühn. Vol. XIX. Leipzig, 1830.
Agrippa de Nettesheim, Henricus Cornelius. De occulta philosophia. Cologne, 1533.
Alexander Trallianus. Libri duodecim. Bâle, 1556.
Arétée de Cappadoce // C.G. Kühn. Medicorum Graecorum opera quae exstant. Vol. XXIV. Leipzig, 1828; Traduction française par L. Renaud: Traité des signes, des causes et de la cure des maladies aiguës et chroniques, Paris, 1834.
Aristote. Problemata.
Babinski Joseph. «Guérison d’un cas de mélancolie à la suite d’un accès provoqué de vertige voltaïque» // Rev. neurol. 1903. № 11. Р. 525.
Ball Benjamin. Leçons sur les maladies mentales. 2e éd. Paris, 1880–1883.
Baudelaire Charles. Journaux intimes / Éd. par J. Crépet et G. Blin. Paris, 1949.
Baudelaire Charles. Les Paradis artificiels. Paris, 1931 (1re éd. – 1860).
Bayle Antoine-Laurent. Recherches sur l’arachnitis chronique, thèse. Paris, 1822.
Blackmore Richard. A Treatise on the Spleen and Vapours. London, 1725.
Boerhaave Herman. Praxis medica. 5 parties en 3 vol. Padova, 1728.
Boissier de Sauvages François. Nosologia methodica. 5 vol. Amsterdam, 1763.
Brierre de Boismont Alexandre-Jacques-François. Du suicide et de la folie-suicide. 2e éd. Paris, 1865.
Bright Timothy. A Treatise of Melancholie. London, 1586.
Browne Richard. Medicina Musica, or A Mechanical Essay on the Effects of Singing, Musick, and Dancing on Human Bodies, to which is annexed a New Essay on the Nature and Cure of the Spleen and Vapours. London, 1674.
Bruch Carolus Ludovicus. De anagallide. Strasbourg, 1758.
Burton Robert. The Anatomy of Melancholy. Oxford, 1621 / Éd. par A.R. Shilleto. 3 vol. London, 1893.
Cabanis Pierre-Jean-Georges. Rapports du physique et du moral de l’homme. 2 vol. Paris, 1802.
Caelius Aurelianus. De morbis acutis et chronicis / Traduction anglaise par I. E. Drabkin. Chicago, 1950.
Calmeil Louis-Florentin. Article «Lypémanie» // Dictionnaire encyclopédique des sciences médicales. 2e série. T. III. Paris, 1870.
Campanella Tommaso. Del senso delle cose e della magia / Éd. par A. Bruers. Bari, 1925.
Cassien Jean. De institutis coenobiorum. Migne, PL. Vol. IL et L.
Cazenave Pierre-Louis-Alphée. Article «Hellébore» // Dictionnaire de médecine / Éd. par N. Adelon, et coll. 30 vol. 2e éd. Paris, 1832–1846. Vol. XV.
Celsus Aulus Cornelius. De arte medica, III, 18 // Corpus medicorum Latinorum. Vol. I / Éd. par F. Marx. Leipzig – Berlin, 1915.
Cerise Laurent-Alexis-Philibert. Des fonctions et des maladies nerveuses. Paris, 1842.
Cheyne George. The English Malady: or, A Treatise of Nervous Diseases of all Kinds; as Spleen, Vapours, Lowness of Spirits, Hypochondriacal and Hysterical Distempers, etc. En trois parties. London, 1733.
Chiarugi Vincenzo. Della pazzia in genere, e in specie. 3 vol. Florence, 1793.
Constant de Rebecque Benjamin. Le Cahier rouge // Œuvres / Éd. par A. Roulin. Paris, 1957.
Constantinus Africanus. Opera. 2 vol. Bâle, 1536–1539.
Cox Joseph Mason. Practical Observations on Insanity. London, 1804; Traduction française par L. Odier: Observations sur la démence. Genève, 1806.
Crichton Alexander. An Inquiry into the Nature and Origin of Mental Derangement. 2 vol. London, 1798.
Cullen William. First Lines of the Practice of Physic. 2 vol. Édimbourg, 1777–1779.
Dante. Divine Comédie.
De Quincey Thomas. Confessions of an English Opium-Eater. London, 1822.
Diderot et d’Alembert. Encyclopédie. 35 vol. Paris, 1751–1780.
Dioscorides Pedanius Anazarbeus. De materia medica. 3 vol. / Éd. par M. Wellmann. Berlin, 1906–1914.
Donne John. The Poems of John Donne / Éd. par H.J. C. Grierson. Oxford, 1933.
Du Bellay Joachim. Les Regrets. Paris, 1558 // Œuvres poétiques. 6 vol. / Éd. par H. Chamard. Vol. II (1910). Paris, 1908–1931.
Du Deffand Marie. Lettres à Horace Walpole. 3 vol. London, 1912.
Du Laurens André. Discours de la conservation de la veue; des maladies melancholiques; des catarrhes; et de la vieillesse. Paris, 1597. Traduction anglaise par R. Surphlet: A Discourse of the Preservation of the Sight; of Melancholike Diseases; of Rheumes and of Old Age. London, 1599. Shakespeare Association Facsimiles. № 15. Oxford, 1938.
Dumas Georges. Les États intellectuels dans la mélancolie. Paris, 1895.
Engelken Friedrich. Die Anwendung des Opiums in Geisteskrankheiten und einigen verwandten Zuständen // Allg. Z. Psychiat. 1851. № 8. S. 393.
Erlenmeyer Adolf Albrecht. Symptômes et traitement des maladies mentales à leur début / Traduction française par J. de Smeth. Bruxelles, 1868.
Esquirol Jean-Étienne-Dominique. Des maladies mentales. 2 vol. Paris, 1838.
Falret Jean-Pierre. Des maladies mentales et des asiles d’aliénés. Paris, 1864.
Fermin Philippe. Instructions importantes au peuple sur les maladies chroniques. 2 vol. Paris, 1768.
Fernel Jean. Les Sept Livres de la thérapeutique universelle, mis en François par le sieur B. du Teil. Paris, 1648.
Fernel Jean. Universa medicina. Paris, 1567.
Ferrand Jacques. De la maladie d’amour, ou mélancholie érotique. Discours curieux qui enseigne à cognoistre l’essence, les causes, les signes et les remèdes de ce mal fantastique. Paris, 1623.
Ferriar John. Medical Histories and Reflections. London, 1792.
Ficinus Marsilius. Opera omnia. 2 vol. Bâle, 1576.
Flaubert Gustave. La Tentation de saint Antoine. Paris, 1874 // Œuvres complètes. Vol. III. Paris, 1924.
Flemyng Malcolm. Neuropathia; sive de morbis hypocondriacis et hystericis, libri tres, poema medicum. York, 1740.
Forestus Petrus. Observationum et curationum medicinalium ac chirurgicarum opera omnia. Francfort, 1634.
Fracassini Antonio. Opuscula pathologica, alterum de febribus, alterum de malo hypochondriaco. Leipzig, 1758.
Galien. Claudii Galeni opera omnia / Éd. par C.G. Kühn. 20 vol. Leipzig, 1821–1833.
Galien. Des lieux affectés, III, IX // Volume II des Œuvres de Galien / Traduction française par Ch. Daremberg. 2 vol. Paris, 1854–1856.
Geiger Malachias. Microcosmus hypochondriacus sive de melancholia hypochondriaca tractatus. Munich, 1651.
Goethe. Vérité et Poésie. Livre XIII.
Graebner Gottfried Lebrecht. De melancholia vera et simulate. Halle – Magdebourg, 1743.
Green Matthew. The Spleen // Minor Poets of the XVIIIth Century / Éd. par Fausset. Everyman’s Library, London.
Griesinger Wilhelm. Traité des maladies mentales / Traduction française par P.-A. Doumic. Paris, 1865.
Guislain Joseph. Leçons orales sur les phrénopathies. 3 vol. Gand, 1852.
Harvey Gideon. Morbus Anglicus, or a Theoretick and Practical Discourse of Consumptions, and Hypocondriack Melancholy. London, 1672.
Heinroth Johann Christian August. Lebrbuch der Störungen des Seelenlebens. 2 vol. Leipzig, 1818.
Highmore Nathanael. Exercitationes duae; quarum prior de passion hysterica; altera de affectione hypochondriaca. 3e éd. Iéna, 1677.
Hildegarde de Bingen. Hildegardis causae et curae / Éd. par P. Kaiser. Leipzig, 1903.
Hildegarde de Bingen. Subtilitates. Migne, PL. Vol. CXCVII.
Hippocrate. Œuvres complètes d’Hippocrate / Éd. par É. Littré. 10 vol. Paris, 1839–1861.
Hofer Johannes. Dissertatio medica de nostalgia oder Heimwehe. Bâle, 1688.
Hoffmann Frédéric. La Médecine raisonnée / Traduction française par J.-J. Bruhier. 9 vol. Paris, 1739–1743.
Homère. Iliade; Odyssée.
Jacobi Maximilian. Die Hauptformen der Seelenstörungen in ibren Beziehungen zur Heilkunde. Leipzig, 1844.
Saint Jérôme. Epistulae / Éd. par I. Hilberg. 3 tomes en 2 volumes. Vienne – Leipzig, 1910–1918.
Kircher Athanasius. Musurgia universalis. Rome, 1650.
Kovalevsky Pavel Ivanovitch. Hygiène et traitement des maladies mentales et nerveuses / Traduction française par W. de Holstein. Paris, 1890.
Kraepelin Emil. Psychiatrie. 8e éd. 4 vol. Leipzig, 1909–1915.
Krafft-Ebing Richard von. Lehrbuch der Psychiatrie auf klinischer Grundlage. 3e éd. Stuttgart, 1888.
Kratzenstein Christian Gottlieb. Dissertatio de vi centrifuga ad morbos sanandos applicata. Copenhague, 1765.
La Fontaine Jean de. Fables.
Leuret François. Du traitement moral de la folie. Paris, 1840.
Lorry Anne-Charles. De melancholia et morbis melancholicis. 2 vol. Paris, 1765.
Luys Jules. Le Traitement de la folie. Paris, 1893.
Magnan Valentin. Leçons cliniques sur les maladies mentales. 2e éd. Paris, 1893.
Marquet François-Nicolas. Nouvelle Méthode facile et curieuse, pour connoitre le pouls par les notes de la musique. 2e éd. / Augmentée de plusieurs observations et réflexions critiques, et d’une dissertation en forme de thèse sur cette méthode; d’un mémoire sur la manière de guérir la mélancolie par la musique, et de l’éloge historique de M. Marquet par P.-J. Buchoz. Amsterdam, 1769.
Meynert Théodore Hermann. Psychiatrie. Klinik der Erkrankungen des Vorderbirns. Vienne, 1884.
Montaigne Michel de. Essais / Éd. par A. Thibaudet. Paris, 1946.
Montaigne Michel de. Journal de voyage / Éd. par L. Lautrey. Paris, 1906.
Montanus Ioannes Baptista (Monti, Giovanni Battista). Consilia medica omnia. Nuremberg, 1559.
Morel Bénédict-Augustin. Traité des maladies mentales. Paris, 1860.
Oribase. Œuvres d’Oribase, texte grec et traduction française / Éd. par C. Bussemaker et Ch. Daremberg. 6 vol. Paris, 1851–1876.
Paracelsus Theophrastus. Von den Krankheiten, die der Vernunft berauben // Sämtliche Werke / Éd. par K. Sudhoff. Munich – Berlin, 1930. 1re partie. Vol. II. P. 452.
Paul d’Égine. Pragmateia / Éd. par J.L. Heiberg // Corpus medicorum Graecorum, IX, 1, 2. Leipzig – Berlin, 1921–1924.
Pelletan Pierre. Article «Ellébore» // Dictionnaire des sciences médicales. 60 vol. Paris, 1812–1822. Vol. XI (1815).
Perfect William. A Remarkable Case of Madness. Rochester, 1791.
Pétrarque. Opera quae exstant omnia. 4 tomes en 2 volumes. Bâle, 1554.
Pinel Philippe. Article «Ellébore» // Encyclopédie méthodique, série Médecine. Tome V. 2e partie. Paris, 1792.
Pinel Philippe. Article «Mélancolie» // Encyclopédie méthodique, série Médecine. Tome IX. 2e partie. Paris, 1816.
Pinel Philippe. Traité médico-philosophique sur l’aliénation mentale, ou la manie. 2e éd. Paris, 1809.
Pirandello Luigi. Henri IV / Traduction française par B. Crémieux. Paris, 1928.
Platter Felix. Observationes in hominis affectibus plerisque. Bâle, 1614.
Platter Felix. Praxeos seu de cognoscendis… affectibus tractatus. 2 vol. Bâle, 1602–1603.
Pline l’Ancien. Histoire naturelle / Texte latin et traduction française par P.-C.-B. Guéroult. 3 vol. Paris, 1802.
Plutarque. Vies des hommes illustres / Traduction française par J. Amyot. 2 vol. Genève, 1604–1610.
Pomme Pierre. Traité des affections vaporeuses des deux sexes. Lyon, 1763.
Ramos de Pareja Bartolomeo. Musica pratica. Bologne, 1482 / Réédition d’après les originaux par J. Wolf. Leipzig, 1901.
Raulin Joseph. Traité des affections vaporeuses du sexe. 2e éd. Paris, 1759.
Reil Johann Christian. Rhapsodieen über die Anwendung der psychischen Curmethode auf Geisteszerrüttungen. 2e éd. Halle, 1818 (1re éd. – 1803).
Renzi Salvatore de. Collectio Salernitana. 5 vol. Naples, 1852–1859.
Roubinovitch Jacques, Toulouse Édouard. La Mélancolie. Paris, 1897.
Rousseau Jean-Jacques. Confessions // Œuvres complètes. Vol. I / Éd. par B. Gagnebin et M. Raymond. Paris, 1959.
Rufus d’Éphèse. Œuvres / Texte grec et traduction française, éd. par Ch. Daremberg et Ch.-E. Ruelle. Paris, 1879.
Sénèque. De tranquillitate animi / Éd. par R. Waltz // Dialogues. Vol. IV. Paris, 1927.
Shakespeare. Works. Oxford, 1920.
Sophocle. Les Trachiniennes.
Spandaw du Celliée. Dissertatio de lauro-cerasi viribus. Groningue, 1797.
Swift Jonathan. Gulliver’s Travels. London, 1726. См. часть IV: A Voyage to the Houyhnhnms, chap. VII.
Sydenham Thomas. Dissertatio epistolaris… de affectione hysterica. London, 1682. Traduction française par A.-F. Jault: Médecine pratique de Sydenham. Paris, 1774.
Sylvius Jacobus (Dubois Jacques, d’Amiens). Opera medica. Genève, 1630.
Tissot Samuel-Auguste-André-David. Essai sur les maladies des gens du monde. 3e éd. Paris, 1771.
Vanini Lucilio. Dialogi de admirandis naturae reginae deaeque mortalium arcanis. Paris, 1616.
Voisin Félix. Des causes morales et physiques des maladies mentales. Paris, 1826.
Voltaire. Œuvres complètes / Éd. par L. Moland. 52 vol. Paris, 1877–1885.
Walton Izaak. The Compleat Angler. London, 1653.
Zacutus Abraham. Opera. Lyon, 1657.
Zimmermann Johann Georg. Über die Einsamkeit. 4 vol. Leipzig, 1784–1785.
Литература
Allen Don Cameron. Donne on the mandrake // Mod. Language Notes. 1959. № 74. Р. 393.
Babb Lawrence. The Elizabethan Malady. East Lansing, 1951.
Bachelard Gaston. La Formation de l’esprit scientifique. Contribution à une psychanalyse de la connaissance objective. Paris, 1938.
Belloni Luigi. Dall’elleboro alla reserpina // Arch. Psicol. Neurol. Psichiat. 1956. № 17. Р. 115.
Belloni Luigi. The mandrake // Psychotropic Drugs. Proceedings of the International Symposium on Psychotropic Drugs / S. Garattini, V. Ghetti (éd.). Milano, 1957. P. 5–9.
Bleuler Manfred. Les Dépressions en médecine générale / Traduit de l’allemand par le Dr. A. Werner. Lausanne, 1945.
Bober Harry. The zodiacal miniature of the Très Riches Heures of the Duke of Berry. Its sources and meaning // J. Warburg Courtauld Inst. 1948. № 11. Р. 1.
Butcher Samuel Henry. The melancholy of the Greeks // Some Aspects of the Greek Genius. 3e éd. New York, 1916.
Castiglioni Arturo. Histoire de la médecine / Traduction française par J. Bertrand et F. Gidon. Paris, 1931.
Chastel André. Marsile Ficin et l’art. Genève, 1954.
Chastel André. Melancholia in the sonnets of Lorenzo de’ Medici // J. Warburg Courtauld Inst. 1945. № 8. Р. 61.
Curtius Ernst Robert. Europäische Literatur und lateinisches Mittelalter. 1re éd. Berne, 1948 (2e éd. – 1954).
Daremberg Charles. Histoire des sciences médicales. 2 vol. Paris, 1870.
Dodds Eric Robertson. The Greeks and the Irrational. Berkeley – Cambridge, 1951.
Doughty Oswald. The English malady of the eighteenth century // Rev. Engl. Stud. 1926. № 2. Р. 257.
Drabkin I.E. Remarks on ancient psychopathology // Isis. 1955. № 46. Р. 223.
Edelstein Emma Jeannette, Ludwig Asclepius. A Collection and Interpretation of the Testimonies. 2 vol. Baltimore, 1945–1946.
Ernst Fritz. Vom Heimweh. Zurich, 1949.
Florkin Marcel. Médecine et médecins au pays de Liège. Liège, 1954.
Guardini Romano. De la mélancolie comme témoignage de l’absolu / Traduction française par J. Ancelet-Hustache. Paris, 1952.
Häser Heinrich. Lehrbuch der Geschichte der Medizin und der epidemischen Krankheiten. Vol. I: Geschichte der Medizin im Altertum und Mittelalter. 3e éd. Iéna, 1875.
Heiberg J.L. Geisteskrankheiten im klassischen Altertum // Allg. Z. Psychiat. 1927. № 86. Р. 1.
Jaeger Werner. Paideia. 2e éd. 3 vol. Berlin, 1954. (См.: II, III: Die griechische Medizin als Paideia. Р. 11–58.)
Kristeller Paul Oskar. The Philosophy of Marsilio Ficino / Traduction anglaise par V. Conant. New York, 1943.
Lely Gilbert. La Vie du marquis de Sade. 2 vol. Paris, 1957.
Le Savoureux Henry. Contribution à l’étude des perversions de l’instinct de conservation: le spleen. Thèse. Paris, 1913.
Macht David I. The history of opium and some of its preparations and alkaloids // J. Amer. med. Ass. 1915. № 64. Р. 477.
Marcel Raymond. Marsile Ficin. Paris, 1956.
Müri Walter. Melancholie und schwarze Galle // Mus. Helv. 1953. № 10. Р. 21.
Musik in der Medizin / Hildebrand Richard Teirich (éd.). Stuttgart, 1958.
Panofsky Erwin, Saxl Fritz. Dürers «Melencolia I». Leipzig, 1923.
Puschmann Theodor. Handbuch der Geschichte der Medizin. 3 vol. Iéna, 1902–1905.
Ramming-Thön Fortunata. Das Heimweh. Thèse. Zurich, 1958.
Rehm Walter. Experimentum medietatis, Studien zur Geistes– und Literaturgeschichte des 19. Jahrhunderts. Munich, 1947.
Saxl Fritz. Lectures. 2 vol. London, 1957.
Schaerer René. L’Homme antique et la structure du monde intérieur d’Homère à Socrate. Paris, 1958.
Schmidt Albert-Marie. La Mandragore. Paris, 1958.
Ségur Pierre, marquis de. Julie de Lespinasse. Paris, 1905.
Serauky Walter. Affektenlehre // Die Musik in Geschichte und Gegenwart, allgemeine Enzyklopädie der Musik. Vol. I. Kassel – Bâle, 1949–1951. P. 113–121.
Sigerist Henry Ernst. Introduction à la médecine / Traduction française par M. Ténine. Paris, 1932.
Sigerist Henry Ernst. The story of tarantism // D.M. Schullian, M. Schoen (éd.). New York: Music and Medicine, 1948.
Temkin Owsei. The Falling Sickness. Baltimore, 1945.
Thorndike Lynn. A History of Magic and Experimental Science. 8 vol. New York, 1923–1958.
Walker Daniel Pickering. Spiritual and Demonic Magic from Ficino to Campanella. London, 1958.
Когда наша работа уже находилась в печати, вышли следующие труды:
Bandmann Günter. Melancholie und Musik, ikonographische Studien. Cologne, 1960.
Binswanger Ludwig. Melancholie und Manie. Pfullingen, 1960.